Версия для печати
Четверг, 17 апреля 2025 10:00
Оцените материал
(0 голосов)

ГЕРХАРДТ ГОГЕНШТАУФЕН

От редакции: Эту рукопись прислали нам сотрудники Готской научной библиотеки, расположенной в замке Фриденштайн. Рукопись была найдена в подвалах библиотеки, и хотя написана на тюрингском диалекте средневерхненемецкого языка, дата написания, обозначенная в конце текста – 1987 год. Автором рукописи значился некий Герхардт Гогенштауфен, иных следов которого нам найти не удалось. Но учитывая загадочность появления рукописи и событий, описанных в рассказе, и несмотря на весьма сомнительную художественную ценность данного произведения, мы решили перевести текст на русский язык, тем более, мы склоняется к выводу, что описанные в нём события на самом деле имели место и что ничем другим, кроме как квантовым перемещением этого рассказа из параллельной вселенной, которым, как утверждают современные физики, несть числа, объяснить всё эти тайны и странности нет никакой возможности. К счастью, нам удалось разобрать весь текст, хотя некоторые страницы были в плачевном состоянии.

ALLES ALS EIS. НЕМЕЦКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
рассказ

Чувствуй себя, как дома, но не забывай, что ты zu Hause…
Антуан Лефевр

Глава 1. Звуки чужого рая

Берлин, 1930 год. Первые идеи о превосходстве французского языка пришли в головы немецких интеллектуалов ещё до большой войны, когда аристократы и учёные, совершая поездки в Париж, заслушивались песнями уличных музыкантов и разговорами в кафе на Монмартре. В этих мелодичных словах слышалась лёгкость, которая, казалось, была недоступна ни одному немецкому сочетанию звуков.

Уже несколько месяцев кружок немецких лингвистов во главе с профессором Геппертом Шёпфердом собирался в одном из старых зданий Берлина. Гепперт, высокий и сухощавый человек лет пятидесяти с остроконечной бородкой, стоял перед небольшой аудиторией, его голос звенел, словно стекло, отражая внутреннее напряжение.

– Друзья, – сказал он, пробежав взглядом по собравшимся, – мы должны признать: наш язык, с его резкими окончаниями и гортанными звуками, держит нас в плену. Мы жёсткие не потому, что хотим быть такими, а потому, что наш язык навязал нам эту судьбу.

Лица находившихся в комнате учёных отражали недоумение, но поверх этого недоумения, как на амальгаме, начинали, всплывая из самых глубин человеческой эволюции, поблёскивать стеклянные зёрна безумия. Серые пиджаки поёживались на них.

– Представьте, если бы мы, германцы, говорили на языке, который звучит, как музыка! – восклицал профессор Гепперт Шёпферд перед своим кружком, вдохновенно кроша мел о классную доску. – Мы бы не только стали более утончёнными, но и покорили бы сердца тех, кто считает нас грубыми, почти дикими!

В заднем ряду сидел Адольф фон Грюнман, будущий идеолог и пропагандист новой Германии. Он внимательно слушал слова Гепперта, кивая в такт каждой фразе. Адольф не был лингвистом, но его с детства завораживали иностранные языки и он размышлял над их влиянием на культуру. Уже в этот момент в его голове начала рождаться мысль, которая могла стать роковой.

***

Берлин, 1933 год. Густав Майер стоял у окна своего кабинета в Министерстве Пропаганды и вслушивался в звуки улицы внизу. Грубые, резкие, чудовищные немецкие слова доносились снизу, они были, словно удары молота по наковальне. «Jetzt!», «Sofort!», «Dringend, «Postwendend!», «Umgehend!», «Unverzüglich!» – каждое слово било по ушам, заставляя его морщиться от боли.

Он достал из ящика стола потрёпанную пластинку и поставил её на граммофон. Комнату заполнил мягкий французский голос Мориса Шевалье. «Mon amour…» – певец произносил эти слова так, будто они были сотканы из шёлка. Густав прикрыл глаза. Французская речь казалась ему божественной музыкой, каждый слог – каплей росы на лепестке розы.

В дверь постучали. Вошёл его коллега, Гунтер Кляйн, столь же высокопоставленный чиновник министерства.

– Ты опять слушаешь эту… «музыку»? – последнее слово Гунтер произнёс с явным презрением.

– Послушай, как это красиво! – Густав прибавил громкость. – Разве наш язык может сравниться с Этим?

Гунтер подошёл к окну и угрюмо посмотрел на улицу:

– Знаешь, ты не первый, кто говорит об этом. На прошлой неделе я был на совещании у рейхсминистра. Мы обсуждали… определённые планы.

Густав выключил граммофон:

– Какие планы?

– Мы не можем позволить, чтобы наш великий народ страдал от комплекса неполноценности из-за языка. Это унизительно. Французы… они присвоили себе право говорить на языке ангелов. Но разве они этого достойны? – в глазах Гунтера появился странный блеск. – Представь себе мир, где на французском языке говорят истинные арийцы, где этот прекрасный язык принадлежит сильным, а не декадентам и слабакам!

Густав почувствовал, как по спине пробежал холодок:

– Ты говоришь о…

– Я говорю о естественном ходе истории. О великом очищении. Через двадцать лет никто не будет помнить, что французский язык когда-то принадлежал другому народу. Это будет язык победителей.

***

Тем временем Германия продолжала барахтаться в кризисе, вызванном поражением в Предыдущей войне и экономическими потрясениями. Идея лингвистической революции привлекала немецкое руководство всё больше и больше. В высоких кабинетах властители осознали, что национальную идентичность можно укрепить, изменив даже то, что кажется незыблемым – язык.

– Мы должны захватить Францию, но не ради территорий, не ради ресурсов, – говорил Герхард фон Грюнман, выступая перед высокими офицерами. – Нам нужно их наследие, их язык. Мы сотрём их культуру, перепишем историю так, чтобы никто и не вспомнил, кто были первые носители французского языка.

Некоторые из присутствующих морщили лбы, другие улыбались, представляя себе мир, в котором каждый немецкий солдат будет декламировать стихи Верлена и говорить с дамами так, будто на губах у него цветёт роза.

Глава 2. Всё ещё Берлин

Берлин шумел, как разбуженный лев, громыхая своими уличными шествиями и пламенными речами. Под гул толпы и барабанный бой сверкающие глаза Гюнтера Кляйна, заместителя начальника штаба, пробегали по площади. Довольная улыбка пробежала по его губам, отражаясь в свете ртутных фонарей. «Завтра мы не просто встанем на новые пути, – шептал он, – мы будем держать в кулаке саму суть Франции».

Но в кабинете Густава Майера, на втором этаже мрачного здания министерства, царило совсем другое настроение. Густав сидел у стола, заваленного картами и записями. Он взял гусиное перо – оно напоминало ему о временах, когда слова были оружием искусства, а не оружием войны – и начал чертить сложные линии на полях карты Франции, его рука дрожала. Лицо, словно из мрамора, было напряжено, холодное и непоколебимое.

– Ты читаешь слишком много французских поэтов, – сказал Гюнтер, врываясь в кабинет, небрежно срывая перчатки. – Мы не для того планируем захват Парижа, чтобы преклоняться перед их стихами.

– Ты ошибаешься, – ответил Густав, глаза его вспыхнули. – Завоевать Париж – значит завоевать душу Европы. Но без их языка… нам будет нечем петь наши победные гимны.

Гюнтер бросил взгляд на потрёпанный томик, лежащий рядом с пером. Это был «Собор Парижской Богоматери» Гюго, открытый на странице с описанием уродств звонаря.

– Оставь иллюзии, – сказал он, обернувшись и снова застёгивая перчатки. – Завтра начинается новая эра. Пусть эти «поэты» превратятся в наши пленников.

***

В морозном воздухе воздушного пространства Германии, над тёмными улицами и переулками Берлина, где даже кирпичные стены казались пропитанными запахом пыли и отчаяния, день за днём крепла мысль, что родной язык немцев, твёрдый, угловатый, колючий, звучит, как звон железных цепей. Каждый гласный звук был, как марш солдат, каждый согласный – как приговор инквизиции. Французский же язык, мелодичный и текучий, манил своим звучанием, будто звуки дождя в весеннем лесу. Вскоре арийское безумие распространилось по кабинетам, как пожар, оно пожирало правителей и учёных Рейха, как раковая опухоль.

В секретных меморандумах амбициозные планы Германии называли «Операция Лингва». Первым её этапом стала массовая кампания по обучению немецких детей французскому языку. В специальных школах их учили говорить без грубого акцента, впитывать культуру, которую им вскоре предстояло присвоить.

Тем временем в бункерах и подвалах создавалась новая история. Историки и филологи писали альтернативные учебники, где французский язык представлялся исконным наследием германских племён, украденным коварными галлами в древности.

Густав был назначен руководителем отдела культурной трансформации. Каждый день он подписывал документы, определяющие, какие элементы французской культуры следует сохранить, а какие – уничтожить. По ночам он слушал французские пластинки и представлял себе мир, где сможет говорить на этом языке, не чувствуя себя самозванцем.

Глава 3. Парижский салон

Женивьева Марсо скользила по своему уютному салону, осматривая залитые светом свечей стены, на которых играли тени её гостей. Здесь, среди книжных полок с золотыми корешками и портретами великих писателей, кипела жизнь, не знавшая своего будущего.

– Мадемуазель Марсо, вы слышали последние известия из Берлина? – раздался бархатистый голос Катрин Леруа, пианистки, которая сидела у рояля и беспокойно перебирала клавиши, словно пробуя звук перед началом концерта.

Женивьева нахмурила брови, её синие глаза, будто отражение утреннего неба, искрились беспокойством.

– Пустые угрозы, – ответила она, но слова были сказаны скорее для того, чтобы успокоить саму себя.

Антуан Лефевр, молодой поэт, стоявший у окна с бокалом вина, бросил взгляд на Женивьеву. Он уловил едва заметное дрожание её рук, когда она поправляла медальон на шее – память о муже, погибшем в Предыдущей войне.

– Что бы ни готовилось, мадам, мы выстоим, – сказал он, подойдя ближе. – И, если потребуется, ваши книги станут оружием.

Женивьева грустно улыбнулась.

– Оружие, Антуан, – прошептала она, – может сломаться, а слово… Оно вечно.

– Вот послушайте: Шёл снег ордой лидокаина,
                                 Кометы в небе загорались,
                                 И целились в мишень Берлина,
                                 Дюрх все дагегены, дафюры,
                                 Все немцы в Дойчланд убирались.
                                 Туман широким слыл и длинным,
                                 Берлин покрыт им был, как мебель,
                                 И на параде цеппелинов
                                 Кометой в лоб убит был фюрер,
                                 И убиралась Deutschland в Nebel…

Глава 4. Наступление

К лету 1939 года всё было готово. Арийская армия, говорившая на двух языках, стояла у границ. Солдатам объяснили их историческую миссию – вернуть язык богов его истинным наследникам.

Первый удар был нанесён на рассвете. Танковые колонны двигались под звуки «Марсельезы», которую немецкие пропагандисты уже объявили древним германским гимном. Французы не понимали, почему захватчики поют их гимн. Это было последним, чего многие из них не понимали.

Уже через несколько дней зловещий, как тиканье часов, звук немецких сапог разносился по улицам Парижа, когда первые танки вошли в город, не встречая сопротивления. Плакаты с приказом о сдаче висели на каждом углу, а лица горожан, застывшие в безмолвном крике, казались мрачными тенями прошлого.

Париж пал через неделю. На площади Согласия установили гигантские громкоговорители, транслировавшие французскую поэзию с немецким акцентом. Начался процесс, который иные окрестили «лингвистической санацией».

Немцы захватили не только территорию, но и устные и письменные памятники культуры: книги, рукописи, пластинки с записями речи французских актёров. Всё, что возможно, было собрано и отправлено в Берлин, где началась массовая перепись учебников и переиздание литературы под новыми именами. Всё французское теперь приобретало грубый немецкий акцент…

Гунтер шагал по площади перед Нотр-Дамом, держа в руках бесконечный список. Переименование улиц началось, названия новых табличек на чистом немецком языке уже ждали своего нового места жительства.

Густав стоял неподалёку, молча наблюдая за происходящим. Струны его души, напрягшиеся, как натянутая арфа, дрожали от чего-то невыразимого. Он вспоминал, как несколько дней назад он присутствовал при сожжении архивов Французской академии. Глядя на пляшущие языки пламени, пожиравшие исторические документы о возникновении французского языка, он чувствовал не торжество, а странную пустоту. Его мысли, как застывшие строки несостоявшегося стихотворения, рвались наружу:

– Мы завоевали их тела, но никогда не завоюем их песни…

Глава 5. Музыка под запретом

Париж был окутан туманом угнетённого молчания. Казалось, что даже само это молчание было с немецким акцентом. Окна домов были прикрыты чёрными занавесями, словно город стыдился своих слёз. Но в подвалах и закоулках города пробуждались голоса, тихие, но полные решимости. Сопротивление начинало плести свою сеть, сеть опутывала клубы тумана, превращая их в коконы.

Парижане теперь со страхом глядели на известную гостиницу «Лютеция», облюбованную немцами, потому что там, на первом этаже, была большая пивная, стены которой были во фресках, созданных Адрианом Карбовски, там же номера заняло парижское отделение германской разведки, Абвера.

В одном из глубоких подвальных помещений той самой «Лютеции», под носом у немцев, Женивьева сидела за столом вместе с Катрин и Антуаном. На столе, освещённом тусклой лампой, лежала карта города, на полях которой были сделаны пометки. Воздух был густым от тишины, нарушаемой только шелестом бумаги.

– Мы не можем ждать, – тихо произнесла Катрин, глядя в глаза Антуану. Её пальцы нервно теребили край платья. – Они умерщвляют наше прошлое и уничтожают наше будущее.

– Именно поэтому мы здесь, Катрин, – сказал Антуан, бросив взгляд на Женивьеву, чьё лицо оставалось бесстрастным. – Мы должны быть голосом тех, кто боится говорить.

Женивьева подняла голову, в её глазах сверкнул огонь и отразился в глазах её соратников.

– Мы начнём с песен и стихов, – сказала она. – Они будут без акцента звучать в парках, на площадях, в самых неожиданных местах. Пусть каждый знает, что Париж по-прежнему поёт.

***

Ранним утром следующего дня по всему городу разнеслась мелодия. Казалось, она рождалась прямо из каменных стен Нотр-Дам-де-Пари, словно дыхание самого Парижа, галерея ветхозаветных царей звучала как гигантская радиола. Звуки органа наполняли воздух торжественными аккордами, которые вызывали мурашки даже у самых бесчувственных.

Густав шёл по улице, когда услышал эту мелодию. Он остановился и вслушался, сердце его ёкнуло. Это был древний французский гимн, та самая мелодия, которая воспевала свободу и дух людей. Он закрыл глаза и почувствовал странную, горькую радость, хотя и знал, что Гюнтер будет в ярости.

В своём новом штабе, расположившемся в южной башне Собора Парижской Богоматери, Гюнтер сжал кулаки, глядя сверху на завоёванный им город. Он понимал, что это не просто песня – это вызов.

– Остановите их, – рявкнул он, обращаясь к солдатам. – Найдите этих музыкантов и приведите ко мне.

Но музыканты уже скрылись, оставив лишь следы мелодии и сердца, наполненные надеждой.

***

Вечер принёс с собой ощущение тревожного покоя. В доме Женивьевы собрались все те из их друзей, кто был причастен к Сопротивлению. Катрин, одетая теперь в строгое платье, молча играла на рояле, перебирая мелодии «Бергамасской сюиты» Клода Дебюсси. Антуан, склонившись над листом бумаги, писал стихотворение.

Женивьева стояла у окна, наблюдая, как солдаты патрулируют улицы, как их шаги отбивают ритм нового порядка, заглушая звуки рояля. Она знала: они ищут их, охотники за голосами ищут их.

– Они могут запретить наши песни, – сказала она, обернувшись к остальным, – но они не заставят нас молчать.

– Катрин, ты понимаешь, что если нас поймают, это конец? – прошептал Пьер, осматриваясь. Бывший преподаватель литературы, он был приземистым, с морщинистым лицом, как у старого моряка, и сжимал в руках небольшой ламповый радиоприёмник, с помощью которого они передавали зашифрованные сообщения Сопротивления.

– Это уже конец, Пьер, если мы молчим, – процедила сквозь зубы Катрин. – Мы – последние, кто ещё помнит подлинный французский язык.

– Они хотят украсть наш язык, но это значит, что они уже признали наше превосходство, – вступил в разговор Антуан. – Мы должны сопротивляться, запомнить каждую букву, каждый звук.

– Сегодня мы должны найти способ, чтобы наши слова проникли в сердца тех, кто отчаялся, – сказала Женивьева, – Мы обязаны принести надежду туда, где она угасает.

Голос её прозвучал так уверенно, что даже Антуан, который редко позволял себе надеяться, почувствовал прилив сил.

– Мы будем бороться не только словами, но и делами, – добавил он, вставая. – Завтра мы распространим листовки с вашими памфлетами и антинемецкими разоблачительными стихами, Женивьева. Пусть они летают по городу, как крылья свободы.

Глава 6. Зима над Европой

Зима пришла внезапно, укрыв и Париж, и Берлин под тяжёлым одеялом снега. Холод пробирался в самые глубины домов и сердец, оставляя за собой хрустящее эхо шагов по пустым улицам. Но эти два города, находившиеся по разные стороны той же войны, ощущали мороз по-разному.

В Берлине широкие улицы, огибающие массивные здания с арками и колоннами, блестели от снега, превращая город в суровую белую крепость. Город жил в упорядоченном ритме, задаваемом маршами и суровыми указами. В парках с мраморными статуями, освещёнными бледным светом фонарей, царила неприветливая тишина. Лишь звук сапог патрулей да крики ворон нарушали покой.

Немцы были на фронте. Немцы освобождали свой «ангельский» язык от его временных носителей.

Генрих фон Штумм, один из историков нового порядка, сидел в тёплом кабинете, полном пылящихся фолиантов и тонких томиков, покрытых позолотой. Он методично перерабатывал хроники о создании Франкской империи, приписывая победы и культурные достижения древних арийским вождям. На полке лежала очередная рукопись с заголовком «Истинное происхождение французского языка: арийские корни». Слово за словом, легенды и мифы переписывались, умирая в руках фарисействующих учёных-жрецов нового порядка.

Между тем в Париже, обёрнутом в туман и холод, жизнь текла напряжённым, невидимым потоком. Улицы, засыпанные снегом, были безмолвными свидетелями бесчисленных расстрелов, а здания, украшенные готическими барельефами, смотрели на происходящее пустыми глазницами выбитых окон. Внутри домов двигались люди с опущенными головами, окутанные шарфами и паром их же дыхания. Казалось, даже голоса замерзли, став тяжёлыми сосульками в воздухе.

Цены на всё были заоблачными. В ресторанах французам подавали овощи, сваренные на воде. Процветал чёрный рынок, одежда и еда продавались по купонам. Автобусы ходили редко, их мало осталось. По улицам проносились «Мерседесы», «Хорьхи», «Опели», которых стало больше, чем «Ситроенов», «Рено», «Пежо», последние теперь ездили не на бензине, а на гадком газогене. Новые французские грузовики переправили в Германию, как и «полезных» французов, которые не по своей воле уехали исполнить обязательную трудовую повинность…

Женивьева Марсо шла по одному из таких переулков, прислушиваясь к звуку шагов, растворявшихся в снежной пыли. Её глаза выискивали уцелевшие куски афиш и обрывки листовок, которые ещё недавно были развешаны Сопротивлением, но они были сорваны или заклеены приказами, обещающими «новый порядок» и «единую нацию».

***

В тот вечер в Париж нагрянула метель, в которой клубились не только снежные вихри, но и слухи. Казалось, именно слухи, как огромные прозрачные неосязаемые черви, служат источником ветра, увлекающего прохожих в дома. На маленькой площади недалеко от Монмартра, где ещё трепетали тени старых художников, Женивьева и Катрин собирали бумаги. Стихи, напечатанные на тонкой бумаге, бросались ветру в лицо и, клокоча, разлетались по городу, словно крылья невидимых птиц.

– Пусть они увидят и прочтут, – сказала Катрин, прикрывая уши руками, чтобы не слышать звук сапог марширующих солдат.

Тем временем в Берлине, среди шёпота железных перьев и шелеста бумаги, Генрих фон Штумм и его коллеги издавали новые указы и выдумывали научные постулаты. Они утверждали, что французы были лишь ветвью «истинного народа», что французский язык возник в результате «арийского культурного влияния», а собственные песни и стихи были заимствованы и переосмыслены.

Среди таких «документов» появился и новый указ – приказ о замене всех учебных материалов в школах. Детям больше неоткуда было узнать о Галлии на берегах Рейна, о столетней войне с Англией, о Наполеоне, о Великой французской революции и о героических защитниках Парижа. Вместо этого они слушали рассказы о великих арийских завоевателях, наследивших повсюду в Европе.

***

На следующий день Париж проснулся под абсолютной гнетущей тишиной. Снег, лежащий на крыше Нотр-Дама и узких переулках Латинского квартала, словно покрывал город траурным саваном. Женивьева сидела у окна, наблюдая, как первые лучи солнца пытаются пробиться сквозь морозное облако, как через сгнившую слюдяную линзу. Её пальцы сжимали перо. У неё не было ни миллионов солдат, ни многих тонн беспощадного оружия, ни надежды. Она могла противопоставить немцам только разум и слово, но немцам было не ведомо, что это такое. Это было вне их слухового диапазона.

Тем временем в Берлине, по холодным коридорам, где холодные мраморные бюсты смотрели с высоты, шли обсуждения новых культурных проектов. Министры говорили о «сохранении и приумножении арийской идентичности» и о том, как окончательно подавить культуру и язык бывшей Франции.

Но пока в парижских окнах мелькали свечи и тени, пока снег, укрывая, защищал от уничтожения картины на стенах, в самом сердце Французской республики теплилась чья-то безымянная, анонимная, рассеянная, как склероз, надежда.

Глава 7. Белые росчерки

Зима держала Париж своей ледяной хваткой, оставляя горожан в полуобморочном от холода и страха состоянии. На улицах, где когда-то смеялись дети, теперь царила тишина. Город, некогда пышущий жизнью, нынче был подобен старому растоптанному гобелену, давно превращённому в напольный ковёр, где краски выгорели, оставив лишь серые силуэты. По ночам эти силуэты напоминали контуры трупов на месте массового убийства. И в это же время, когда ночь падала на город, огоньки ламп за шторами оживали, они были как сигнальные огни надежды. Спрятавшись среди бесконечных пыльных полок, Женивьева Марсо и её соратники собирались в одной из библиотек. Катрин подошла к окну, приоткрывая штору и глядя на замёрзшую площадь. Издалека доносились гулкие шаги солдат, и она сжала кулак, внутренне обещая себе, что их тихий, но упорный протест скоро зажжёт этот город ярче, чем все уличные фонари.

***

На заснеженных улицах Парижа начались небольшие, но значимые перемены. Листовки Сопротивления находили путь в самые неожиданные места: под дверями, на скамейках парков, даже под страницами официальных газет. Женивьева видела, как люди, читая их, начинали поднимать головы выше, а в глазах мелькал отблеск чего-то утраченного, но не забытого.

Женивьева шла и наблюдала, как дети, несмотря на холод, играли на пустыре, их голоса, словно эхо прошлых лет, пробивались через ледяной ветер. Она подошла к старому писателю, укрывшемуся в небольшом кафе, где полки на стенах ещё хранили книги и старые патриотические французские картины и плакаты, завешенные чёрной бумагой, спрятанные от глаз патрулей.

– Они хотят отнять язык, чтобы никто больше не вспоминал о нас, – грустно произнёс писатель. – Мы должны спасти нашу литературу, вывезя книги и исторические брульоны за границу, в Испанию.

Женивьева кивнула. Возможно, в этом нам посодействует наш человек, Капитан Валери, настоящее его имя Марсель Петио, он помогает богатым евреям бежать из страны… Он так ловко их переправляет, что ещё ни одного не задержали…

– Мы сделаем это, – сказала она, – вывезем нашу культуру, нашу историю…

В этот момент она поняла, что они сражаются не только за себя, но и за будущее, где слова и голоса их предков будут живы, несмотря на весь холод, полуголодное существование и ползучие, липкие страхи.

Той ночью колкая метель стихла, оставив город под чистым, ярким звёздным небом. Тишина больше не была полной. Слышался слабый звон стёкол и шорох бумаги – знак того, что кто-то взял в руки листовку и, прочитав, зажёг в своём сердце погасшее пламя.

Глава 8. Безумие и величие плана

Берлин, фривольно раскинувшийся на берегах замёрзшей Шпрее, походил на громадный организм, в котором каждая деталь работала в такт строгой ритмике. Бульвары патрулировали стражи в чёрных шинелях, а снежные улицы казались искусно вырезанными линиями на полотне современного художника. Вечером, когда мороз покрывал окна ледяными узорами, из зданий доносился смех и музыка – офицеры отмечали очередные достижения Империи.

Гепперт Шёпферд, углубившись в свою работу, вновь склонился над проектом, который должен был быть утверждён как новый учебный план. Его рука, держащая перо, двигалась быстро и уверенно. Он записывал: «Величайшие произведения искусства, язык и философия древней Европы находят свои корни в великом арийском наследии». Шёпферд верил, что в этой работе скрыта важная цель – создать новую историю, которая оправдает их победу, даже если для этого потребуется стереть старую. Он размышлял о собрании, которое должно сегодня вечером состояться в Академии истории.

***

Академия истории стала рассадником новой идеологии. В холодных залах, где мраморные колонны были обвиты причудливой резьбой, где вечерние окна отражали холодный свет, а каждый звук отдавался гулким эхом, учёные, философы и военные, одетые в одинаково строгие костюмы, читали свои доклады. Сегодня здесь собрались главные идеологи империи. Шла работа над документами, которые должны были стать новой книгой законов и языковых правил. Присутствующие обсуждали проект, который превратился в навязчивую идею немецкой верхушки – постепенное полное уничтожение французского народа и тотальная ассимиляция их языка и культуры. Для них язык был символом силы, влияния и обладания особой утончённостью.

Задачи перед собравшимися стояли ужасающие в своей дерзости: не просто завоевать язык, а изменить само сознание народа. Немецкий язык был объявлен грубым и недостойным, порождением «дремучих» средних веков, нецивилизованного средневековья, которое следовало забыть. Французский же язык, с его утончённостью и красотой, стал символом будущего – будущего, в котором Германия могла бы заново обрести себя. Для Германии, веками рассматривавшей себя через призму грубости и суровости, французский язык, по словам выступающих, стал бы триумфом культурной победы.

Гепперт Шёпферд слушал очередного оратора, обсуждающего «переходные процессы культурного обновления» и уничтожение всех свидетельств, которые подтверждали бы уникальность французской нации.

– Мы должны перекроить не только Францию, но и самих себя, – говорил, расхаживая вдоль кафедры, Адольф фон Грюнман, начальник Министерства пропаганды, взгляд его сиял холодной уверенностью. – Немецкий язык больше не будет тем грубым, режущим слух набором звуков. Мы перешагнём через собственную историю. С этого дня мы становимся хранителями самой благородной речи!

– Какое безумие! – вырвалось у молодого историка, присутствующего в зале. Но его слова были сразу же поглощены строгими взглядами и шёпотом генералов.

Старший среди них, генерал Гельмут Гартнер, тяжело поднялся из-за стола, его перстень блеснул в свете ламп. Он был воплощением жестокой силы, но в его глазах теперь вспыхивала опасная смесь амбиций и полубезумия:

– Это не безумие, – его голос пронзил тишину, наполнив зал жутким резонансом. – Это самый великий акт очищения. Мы станем арийской нацией, способной носить благородство французской речи. Их литература, их поэзия – всё это станет нашим. Мы вытравим любые упоминания об их существовании.

– Франция как таковая всегда была частью великого арийского культурного поля, – дополнил профессор Шлоссер. – Мы должны не просто переписать её историю, но воссоздать её язык так, чтобы он вернулся к истинным корням.

– Немецкий язык больше не будет существовать, – сурово объявил Генрих фон Штумм, один из архитекторов этой культурной революции. – Мы не просто говорим на французском. Мы должны заставить мир и самих себя поверить, что этот язык был нашим всегда.

– Мы будем первыми, кто победил не только врага, но и память о нём, – с улыбкой сказал Краузе, его глаза вспыхивали, как огоньки гаснущих свечей в канделябрах, а взгляд метался по залу, как полтергейст, – Мы покажем, что Франция – это легенда, выдумка, забытая эра.

В зале поднялся шёпот, наполненный смесью шока и восхищения. Решение было радикальным, почти безумным. Но Гартнер, сидящий в углу, внезапно заулыбался, его лицо озарила тень безумия:

– Уничтожив самих французов, мы уничтожим и любые свидетельства их существования. Литература, архивы, произведения искусства – всё будет перезаписано. Мы перепишем историю так, что через несколько поколений никто и не вспомнит, что было иначе.

– Все следы языка, который прежде мы называли немецким, должны исчезнуть! Слова, говорящие о любви и искусстве, должны звучать на нашем исконном языке! – отрывисто выкрикнул один из лингвистов, лицо его раскраснелось от возбуждения.

Гельмут Гартнер подошёл к столу, с которого начиналась новая глава их эксперимента:

– Мы добьёмся этого, как бы ни было трудно. Историю пишут победители. И уже наш древний язык станет символом того, что прошлое, какое бы оно ни было, принадлежит нам.

Гул аплодисментов, вперемешку с шёпотом сомнений, пронёсся по залу, словно ветер, предупреждающий о шторме.

Гепперт Шёпферд сидел молча, пытаясь заглушить внутри себя сомнения. Он едва мог сдержать дрожь. Из его идей выросли поистине чудовищные цветы. Или эти цветы прекрасны?..

Глава 9. Кенотаф нации

Январь накрыл Берлин ледяным саваном. Газеты, что выходили по утрам, стали тонкими и полными новых слов. Жители, поначалу неохотно, начинали шептать на французском, воспринимая это как новый знак величия. Они боялись говорить по-немецки – новый закон карал за это сурово.

Из окон богатых домов доносились звуки уроков – преподаватели, обузданные страхом перед высшими чинами, обучали новому «старому» языку. Все следы немецкого языка на улицах, в документах и книгах постепенно исчезали. Под строгим взглядом пропагандистов велись публичные акции уничтожения текстов: костры из учебников и классической литературы поднимались к небу чёрными столбами дыма, будто сама история горела и испарялась.

Профессор Гепперт сидел в своём кабинете, окружённый горами книг, на обложках которых ещё не так давно были имена французских авторов. Теперь же все эти авторы считались «коренными арийцами», чистокровными, как богемский хрусталь, а страницы пестрели надуманными фактами.

– История будет помнить нас как тех, кто принёс красоту в этот мир, – произнёс он, не замечая, как тень Герхарда фон Грюнмана замирает в углу комнаты.

Герхард подошёл к столу, его лицо светилось триумфом.

– Они уже не смогут нас обвинить, – сказал он, кивая на переписанные тома. – С этими книгами мы в прошлом и будущем останемся только мы.

Тем временем Густав Майер, сидя в своём кабинете, где со стен наблюдали за ним портреты давно ушедших мыслителей, снова склонился над бумагами. На его столе лежала выписка из старинной книги, с трудом спасённой из одной из сожжённых библиотек. Она содержала стихи Бодлера, звучащие как упрёк, как тень чего-то величественного и утраченного. Густава трясло.

Дверь скрипнула, и в кабинет вошёл старый коллега, профессор Хофманн, с которым Густав делил когда-то студенческие годы.

– Ты начинаешь понимать, что мы творим? – спросил Хофманн, его голос звучал как слабый шёпот, боящийся собственных слов. – Мы не просто убиваем тридцать миллионов людей, мы пытаемся изменить самих себя так, чтобы стать теми, кем никогда не были.

– Мы изменим будущее, – жёстко ответил Густав, но голос его дрогнул. – У нас нет выбора.

– Но какой ценой? Мы сожгли их книги, стерли их имена… Даже их голоса исчезнут. Мы создаём мир, в котором прошлого просто не существовало, – Хофманн отвернулся к окну, за которым сверкала морозная ночь.

Каждый день, каждую минуту где-то вдали величественные строки французских писателей становились пеплом, растворяясь в пламени, как память о прошлом.

***

Уже на следующее утро в Берлине прошёл грандиозный парад, посвящённый «возвращению к исконным корням». Военные марширующие колонны шагали от Александерплац до Площади третьей Республики, выкрикивая команды по-французски, а с трибуны у Рейхстага вещали о новых победах. Генерал Краузе с безумным блеском в глазах произносил свою речь:

– Мы – истинные носители языка цивилизации. Наша культура всегда была и будет великой, потому что французский – это мы, и мы – это французский.

Толпа загудела, но этот гул был пропитан звериным страхом. Никто уже не осмеливался вспомнить, что ещё недавно они говорили иначе.

– Теперь, когда Париж – наш, он должен звучать по-немецки, – продолжал он Краузе, водя пальцем по новой карте и глядя на Грюнмана, который стоял напротив с непроницаемым выражением лица. – С этого дня Париж называется «Новым Бранденбургом»!

Он поднимал над головой новую карту Европы, с новыми границами и новыми именами… именами городов и стран.

Глава 10. Побег и казнь

Зима в Новом Бранденбурге была безжалостной. Плотные тучи окутывали серый небосвод Парижа, едва позволяя пробиться тусклому и тухлому зимнему свету. Улицы, пустынные и угрюмые, звучали, как литавры, под каблуками патрулей, исправно обходящих каждую улицу. Окна домов покрылись инеем, скрывающим взгляды оставшихся в живых старожилов, со страхом глядящих наружу: там, в леденящем кровь вакууме, немецкие рядовые, облачённые в тяжёлые шинели, говорили на исковерканном французском. Они считали, что язык теперь принадлежит им, но их акцент выдавал чуждость. В их глазах отражалось что-то новое – гордость, перемешанная с безумием и тщетностью.

Город постепенно терял свою сущность: вывески на французском языке заменялись строгими лозунгами, а эхо французских песен, когда-то звучавших на улицах, становилось опасной многоголовой мерцающей тенью. Клочья старых афиш мёл по опустевшим улицам ветер.

Антуан Лефевр, узкий профиль которого прятался в переулке, наблюдал за патрулём. Сердце билось гулко и прерывисто. Родные улицы больше не были его домом. Каждая тень могла скрывать доносчика, каждый вздох – невидимого врага. Книги его товарищей по перу были сожжены на главной площади, а былые легенды о величии французской речи были присвоены и оттого развеивались под сапогами новых хозяев.

В тёмном переулке его встретила Женевьева, глаза её блестели то ли от слёз, то ли от стужи. Она протянула ему краткую записку: «Юг. Границы слабые. Испания примет».

– Это наш шанс, Антуан, – прошептала она, сжав его руку. – Ты должен выбраться.

Их короткий разговор был прерван резким шумом мотора: по соседней улице проехал грузовик, увозивший очередную партию пленников – поэтов, художников, тех, кто пытался сохранить память о том, чем был этот город. Антуан рванул в темноту, Женевьева побежала за ним, но постепенно звук ещё шагов по снегу стал почти неразличим.

***

В это время в Берлине разгорались другие драмы. Историки, которых ещё недавно ценили за умение углубляться в древние тексты, теперь становились помехой новому времени. Немецкий язык запрещался, напоминания о нём уничтожались с почти религиозной яростью, память о Гёте и Шиллере каралась расстрелом. Скупая надпись в зале, где заседали главные идеологи, гласила: «Только одна история – история истинных победителей».

Среди этих идеологических тисков профессор Эрих Гольц, чьи труды по германскому языку ранее пользовались признанием, был арестован за одно лишь случайное приветствие на научном совете. Его казнь стала первой в череде публичных показательных процессов, где интеллигенция, ещё недавно читавшая лекции в университетах, теперь молчала, стоя на эшафоте перед Собором Парижской Богоматери, превращённым теперь в алтарь новой власти. Казни становились актом устрашения и символом очищения. Антуан Лефевр знал, что, если он не найдёт путь к границе в ближайшие дни, его ждёт та же участь.

***

Прошла неделя. На юге, в мрачных домах Байонны и Биарриц, скапливались те, кого загнали в гетто – последняя надежда для французов, ещё верящих в провидение и торжество справедливости. Здесь они жили в страхе, но не без надежды. В один из вечеров Антуан, на днях добравшийся на города, расположенного почти на границе с Испанией, услышал на улице знакомый голос и, сбитый с толку, повернул голову.

– Женивьева! – он шагнул к женщине, чьи волосы под тусклым светом казались чёрными крыльями. Она оглянулась, её глаза блестели от слёз. – Ты жива!

Она кивнула, прижавшись к нему. Их любовь, ранее приглушённая паутиной обстоятельств, вспыхнула с новой силой, как тонкая вольфрамовая нить, освещающая путь надежде. Женивьева говорила быстро, опасаясь, что каждое её слово будет услышано кем-то посторонним.

– Антуан, по слухам, испанцы ещё принимают наших. Мы должны бежать, иначе нас найдут. Сегодня на границе нашли тело Жоржа, того художника. Он был одним из нас, Антуан!..

Тень страха пронеслась по лицу Антуана, когда он понял, что немецкие спецслужбы уже близко. Шёпот в гетто говорил о списках, по которым охотились на деятелей культуры – поэтов, писателей, музыкантов.

***

Гетто, разросшееся у южных границ Франции, было пристанищем всех, кто ещё оставался в здравом рассудке. Прежние площади, бульвары и набережную теперь заполняли покосившиеся бараки, где надежда боролась с отчаянием. Ночные улицы Андая, забитые шёпотом и всхлипами сотен тысяч французов, выдавленных с севера, выглядели жуткой декорацией для бегства.

Антуан и Женевьева пробирались узкими переулками, где каждый миг их мог заметить патруль, каждый миг мог стать последним. Женевьева, сжимая в руках небольшую дорожную сумку, наполненную стихами, написанными Антуаном, шептала ему на ухо:

– Мы почти у границы. Один час пешком – и мы в Испании. Там нас ждёт свобода.

Его глаза – усталые, но не утратившие решимости – блеснули в темноте. Он знал, что, если они выживут, слова, сохранившиеся на обрывках бумаги, будут их билетом в другую жизнь.

К рассвету группа во главе с Антуаном и Женивьевой покидала холмы Андая. Снег падал крупными хлопьями, скрывая следы их ног. Они шли молча, прислушиваясь к шороху леса. Вдали уже доносились звуки, свидетельствующие о начале облавы.

– Быстрее! – прошептала Женивьева, и её голос дрожал не от холода, а от страха.

Они продвигались на юг, к горной тропе, которая могла вывести их в безопасные долины Испании. Каждый шаг был пропитан страхом и решимостью.

Но судьба не была к ним благосклонной: когда они двигались через заброшенную дорогу к югу, на них вышел отряд немецких спецагентов. Антуан мгновенно оттолкнул Женевьеву в густую тень кустов, но сам оказался окружённым. Он даже не сопротивлялся, когда его грубо затолкнули в машину с чёрными, матовыми окнами.

Женевьева оставалась в тени, пока звук мотора не затих вдали. Её пальцы сжимались в кулаки, оставляя следы от ногтей на ладонях. Сердце кричало о возвращении в Париж, где теперь мог плачевно завершиться путь Антуана.

***

Злополучный эшафот на площади «Notre-Dame de Nouveau-Brandebourg», где некогда гуляли парочки, стал теперь воплощением всего звериного в человеке, местом всеобъемлющей жестокости и безмолвного ужаса. Кровавая площадь, расстелившись под низким серым небом, завёрнутым в холодную дымку, заполнилась зеваками и маньяками рано утром. Каменные стены и оконные проёмы отражали глухие крики толпы, напоминавшие далекий рёв штормового моря. Здесь, под взглядом готических горгулий, веками стороживших собор, должна была состояться казнь последнего схваченного представителя французской интеллигенции – поэта Антуана Лефевра.

Его вывели на середину площади с первыми, по-февральски кремовыми лучами солнца. Руки, стянутые грубыми верёвками, были покрыты ссадинами, но он держался прямо. Лицо было печальным и спокойным, взгляд – живым, пронизывающим и наполненным презрением к окружающим его захватчикам, даже тогда, когда толпа, подстрекаемая активистами, кричала проклятия в его адрес.

С трибун за ним наблюдали немецкие военачальники, облачённые в блестящие, безупречно выглаженные мундиры. Их лица выражали удовлетворение и торжество, смешанные с холодным равнодушием. В этот момент они представляли собой олицетворение новой власти – той, что не терпела сопротивления и не оставляла места для воспоминаний о другом времени.

Женевьева притаилась в задних рядах, её лицо скрывал шарф. Из-за слёз она не видела Антуана, только силуэт палача многократно отражался в слезах.

Когда палач поднял топор, тишина охватила площадь, будто сама природа замерла в предвкушении. В этот момент Антуан вскинул голову и бросил последний взгляд на небо, зацепившись за его сливочное безе. Голос его прозвучал резко, как удар хлыста:

– Вы никогда не заговорите так, как мы! Ваши голоса навсегда останутся голосами тюремщиков, а не поэтов! – слова его разорвали тишину, как молния в безлунную ночь.

Тотчас в толпе послышался приглушённый вздох, кто-то нервно переминался с ноги на ногу. Женевьева почувствовала, как слёзы обожгли её глаза. Она понимала, что эти слова останутся эхом, что они будут шёпотом передаваться от одного выжившего к другому, но в этот момент они были отчаянным криком человека, который знал, что уходит, но не сдаётся.

Топор гильотины сверкнул в утреннем свете и, казалось, застыл на миг, прежде чем опуститься. Площадь снова захлестнула тишина, которая медленно растворялась в выкриках и торжествующих криках военачальников. Один из них, статный офицер с холодными голубыми глазами, шагнул вперёд и сказал, обращаясь к толпе:

– Сегодня мы отрубили голову старой Франции. Пусть мир запомнит, что больше нет ни её поэтов, ни её языка, настоящего, без нашего победного немецкого акцента.

Женевьева стояла, прикрывая лицо, чтобы никто не заметил её страха и ярости. Она уже решила: что бы ни случилось, она не позволит Антуану остаться безымянной жертвой в истории. Она будет помнить и рассказывать его слова, даже если оккупация продолжится долго.

Глава 11. Густав, Гунтер и другие

Густав Майер и Гунтер Кляйн стояли в просторном зале с высоким потолком, от которого время от времени гулко отражались шаги караула. На стенах висели огромные гобелены, изображающие сцены триумфальных побед армии, пересекавшей бесчисленные рубежи и уничтожавшей целые народы. Тусклый свет падал на их лица, подчёркивая усталость, глубоко въевшуюся в кожу.

– Мы действительно победили, Густав? – тихо спросил Гунтер, устремляя взгляд в окно, за которым шептал колыбельную снег, накрывая улицы Берлина белым саваном.

Густав долго молчал, глядя на тягучие резиновые тучи. Казалось, что он искал в этом холодном, герметичном и безразличном небе ответы, но и там он их находил.

– Победа – это не просто разрушение, Гунтер. Это создание нового, а мы создали Пустоту… Вечную пустоту… Ты слышал, как солдаты говорят на новом французском? Их голоса ломки, как у ворон, что пытаются петь соловьиные песни, – сказал он, стиснув руки.

Гунтер нахмурился. В его глазах читалась борьба между долгом и угрызениями совести.

Они оба понимали, что последствия их деяний далеко выходят за пределы этих холодных залов и пыльных архивов, за пределы всех систем координат.

***

На площади перед новыми административными зданиями снова собралась толпа. Окружённые вооружёнными патрулями, три историка стояли в ожидании своей участи. Один из них, бывший профессор Гепперт Шёпферд, один из основоположников нового порядка, до последнего момента сохранял невозмутимость, держа в руках старинный рукописный манускрипт – последнее свидетельство истории, в котором повествовалось о настоящем происхождении французского языка и культуры. Книга будто тлела в его руках.

Адольф фон Грюнман произнёс речь о том, что любой, кто осмелится идти против истин, установленных новой властью, встретит такую же участь. Толпа смотрела, некоторые с одобрением, другие с тайным ужасом, как, один за другим, историки падали под ударами топора. Профессор Шёпферд, перед тем как его толкнули на эшафот, громко сказал:

– Истина не умирает, даже если её пытаются похоронить под горой лжи. В вас самих звучат отголоски прошлого, которое вы не можете стереть.

Женевьева стояла среди толпы, в самом центре Берлина, затаив дыхание и чувствуя, как внутри зарождается надежда. Лепестки её миссии росли из её солнечного сплетения, как гигантский подсолнух.

За спиной шелестели взглядами, перелистывая спины, грифьи глаза немецких правоохранителей…

***

Прошли годы. Берлин, переименованный теперь в Нуво-Берли, превратился в город, где каждый уголок отражал новое, искусственно созданное прошлое. Легионеры патрулировали улицы, выговаривая французские команды с явным акцентом, неумелыми голосами, что разбивали звуки, будто молот камень. Это был город манкуртов – людей, забывших своё происхождение, которых заставили верить, что они всегда были теми, кем приказала им быть власть.

В своём роскошном кабинете Густав Майер смотрел на старую фотографию, где его семья сидела за длинным деревянным столом, обсуждая научные труды о культурном наследии Германии. Гунтер Кляйн, вошедший без стука, увидел его и помрачнел:

– Что ты ищешь, Густав? Прошлое, которого больше нет? – с сарказмом сказал он, но в глазах не было видно ни следа сарказма.

– Оно живо в каждом из нас, Гунтер, мы просто боимся это признать, – ответил Густав.

В комнате воцарилось молчание, в котором они оба участвовали, покрываясь трещинами и откалываясь по кусочкам.

***

Нуво-Берли жил под шум колесниц, блеск парадов и громкие тирады новых «историков», что переучивали народ, заставляя любить свои французские корни. Школы, где раньше преподавались Гёте и Шиллер, теперь были заполнены диктантами на искусственном французском, полные цитат из тщательно переписанных книг. Граждане, вынужденные отрекаться от своих корней, становились тенями прежних самих себя, с пустыми глазами и утихшей волей.

На горизонте, едва виднеясь в утреннем свете, словно комета, стояла Женевьева. В её руке лежал дневник Антуана, открытый на странице с его стихами, и она шёпотом повторяла:

– Ваши голоса – голоса тюремщиков, а не поэтов.

Старый мир с новым прошлым застывал в этой фразе, как шрам на теле, не исчезающий с годами, а только напоминающий о ране, которая всегда будет болеть.

***

1964 год. Густав Майер сидел в своём новом кабинете в Нуво-Берли. За окном звучала французская речь – правильная, чистая, с едва заметным немецким акцентом. Новое поколение росло, не зная правды.

На его столе лежала свежая газета «Le Nouveau Monde». Статьи в ней восхваляли великое арийское наследие, выраженное в божественном французском языке, историки писали о древних германских племенах, говоривших на протофранцузском.

Он достал из ящика стола старую пластинку Мориса Шевалье. Она была помечена как «образец дегенеративного искусства». Густав провёл пальцем по потёртому конверту.

– Mon amour… – прошептал он, чувствуя, как слова застревают в горле.

Внезапно в дверь постучали. Он поспешно убрал пластинку и прорычал:

– Войдите!

На пороге стоял молодой офицер СС.

– Месьер Майер, у нас проблема. В архивах Байонны обнаружены документы… они могут поставить под сомнение официальную версию происхождения языка.

Густав устало кивнул:

– Сожгите их. И найдите тех, кто их хранил. Их тоже сожгите.

– Женивьева Марсо, равно как и все документы, согласно приказу, была уничтожена при проведении операции.

– Благодарю, офицер. Все участники операции должны быть приставлены к награде.

Когда офицер ушёл, Майер подошёл к окну. Внизу группа школьников распевала «Au clair de la lune». Их произношение было холодно безупречным. Они никогда не узнают, что эту песню пели другие дети, настоящие французские дети, которых больше нет.

Густав достал из кармана маленький блокнот, который всегда носил с собой. На его страницах были имена – тысячи имён французских поэтов, писателей, музыкантов, художников. Этот список он составил перед началом операции. Теперь почти все имена были зачёркнуты.

Он взял ручку и медленно зачеркнул последнее имя. Затем поджёг блокнот и смотрел, как огонь пожирает бумагу. Пепел оседал на его безупречно чистый стол.

– C'est fini – произнёс он по-французски, и его вердикт отразился от стен кабинета, звуча одновременно как победный гимн и как реквием.

Над городом, где французский язык звучал так же красиво, как никогда прежде не звучал, садилось кровавое солнце, ведь каждое слово теперь было пропитано кровью тех, кто говорил на нём первым.

Густав закрыл окно, глуша звуки улицы. В наступившей тишине он мог слышать биение собственного сердца. Оно отбивало ритм старой немецкой колыбельной, которую уже никто не помнил.

Глава 12. Падение небес

Берлин, 8 ноября 1977 года. Город, ставший символом новой эпохи, теперь походил на декорацию к жестокому спектаклю. Дворцы из мрамора и бетона, казармы, монументы и бесчисленные статуи, воспевающие «новый мир», сияя под луной, нависали над теми, кто считал себя живыми. Франкоговорящий Нуво-Берли жил по-старому: угнетённая тишина, надменные лица тех, кто называл себя наследниками арийской чистоты, а над всем этим – властный гул космических станций, следящих за Европой.

В штабе «Высшего Совета цивилизации» заседали самые могущественные фигуры режима. Густав Майер, куратор культурной экспансии. Гунтер Кляйн, руководитель разведывательного управления. Генрих фон Штумм, великий архитектор идеологии. Генерал Краузе, тот, кто пролил реки крови, покоряя южные территории. И, наконец, сам фюрер – Адольф фон Грюнман, сидящий во главе стола с ледяной улыбкой.

– Наш спутник передаёт странные данные, – тихо произнёс Кляйн, ломая тишину. Его голос дрогнул, что было редкостью.

– В чём дело, Гунтер? – нетерпеливо спросил фон Штумм, сжимая свои очки.

– Комета, – ответил тот, пытаясь казаться спокойным. – Она движется по траектории, которая… приводит её сюда, в Нуво-Берли.

Воздух в комнате замер.

– Это чепуха! – отрезал Грюнман, ударив по столу. – Такие вещи можно предотвратить. Краузе, мобилизуйте оборонную систему.

Генерал кивнул, но его взгляд выдавал смятение. Никто не верил в возможность остановить судьбу.


На следующее утро первые вспышки были видны на горизонте. Люди вышли на улицы, наблюдая за небесным огнём. Гигантский хвостатый объект всё ближе приближался к земле, озаряя ночное небо апокалиптическим светом.

– Это не просто камень, это кара! – впервые нарушил молчание Майер. Он смотрел в окно, избегая взгляда остальных. – Мы создали мир, где люди забыли своё прошлое. Уничтожили язык, культуру, историю. Это расплата.

– Чушь! – зашипел фон Штумм. – Мы создали цивилизацию, которая сильнее всех. Мы сами себе боги!

Но его слова утонули в грохоте. Внезапно земля вздрогнула, и окна штаба разлетелись от чудовищной ударной волны.

***

Когда комета ударила в центр Берлина, миллионы жизней оборвались за считанные мгновения. Взрыв озарил всю Европу. Космические станции режима засекли мгновенное повышение температуры, испепеляющие волны огня охватили континент. Все системы слежения и коммуникации отключились. Последнее сообщение спутников гласило: «Планета гибнет в огне».

На руинах когда-то величественного Берлина остались лишь раскалённые камни. Великие лидеры исчезли в хаосе.

Глава 13. Где-то на орбите Земли

Огромный космический корабль с символами режима дрейфовал в пустоте. Среди нескольких выживших был Генрих фон Штумм. Лишь он остался в сознании, глядя на экраны, показывающие Землю, охваченную пламенем.

– Нас уничтожили… но за что? – прошептал он, прижимая руки к лицу.

Позади не было прошлого, впереди не было будущего. Не было ничего, только пустота с немецким акцентом…

Прочитано 62 раз