Четверг, 01 сентября 2016 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

АНДРЕЙ КРАЕВСКИЙ

7 августа

ГИБЕЛЬ БОГОВ. Часть 1
Блок Александр Александрович 1880 – 1921 гг.

Среди множества эпических сказаний древности обращают на себя внимание те, что относятся к устному творчеству древних германо-скандинавов. И вот почему. В «Старшей Эдде» первая песня «Прорицание вёльвы» содержит описание мира сущего от его сотворения до гибели. Из повествования становится ясно, что новым богам, правящим миром (асы) во главе с Одином, открылось пророчество мёртвой пророчицы-колдуньи (вёльвы) о конце света (Рагнарёк), когда произойдёт последняя битва богов с чудовищами, боги погибнут вместе с миром, но мир возродится и уже без них. С этим знанием своей гибели боги и их вассалы-погибшие герои (эйнхерии) существовали, не пытаясь предотвратить неизбежность гибели до самого конца света. И хотя они доблестно сражались в последней битве с силами мрака, создаётся впечатление, будто их целью была именно гибель, а не победа.

То, что идеалом древнегерманских воинов была героическая гибель в кровавой бойне, с последующим переносом в Асгард, мир богов, где во дворце Вальхалле их ожидали пиры с Одином – общеизвестно. Не трудно понять и то, что идеал воинов – своего рода калька с идеала богов (асов), потому как воины экстраполировали собственную этику на тех, кому поклонялись. Очень, кстати, похоже на отношения древних греков к своим героическим предшественникам и олимпийцам, которым тоже поклонялись. Но как-то самопроизвольно возникает ощущение, будто Рагнарёк – своеобразное очищение мира, погрязшего в грехе. И боги, заранее смирившиеся с предопределённостью, сознательно уходили из жизни вместе со своей вселенной, крутящейся вокруг Асгарда, чтобы освободить место для мира нового, в котором им места не будет из-за их чужеродности. И не потому ли так героически, но совершенно бессмысленно ушли в небытие боги во главе с Одином, что понимали: новый мир их не примет? А если и примет, то они в нём перестанут быть богами?

Представляется, что великий русский поэт Александр Александрович Блок в последние пятнадцать лет своей жизни тоже уверовал в некую предопределённость существования мира, в котором родился и неотъемлемой частью которого стал. И в то же время Блок с нетерпением ожидал приближение революции, в которой он видел силу, очищающую место для рождения нового мира, новой вселенной. Его стихи пронизаны уверенностью в неотвратимости катастрофы, долженствующей погубить мир, им воспетый. Мало того, что с 1914 года эта уверенность Блока стала передаваться и его окружению, изменился и стиль его поэтического творчества, что отмечалось и отмечается всеми специалистами по литературному наследию Блока:

Увижу я, как будет погибать
Вселенная, моя отчизна.

Блок прямо таки жаждал всесокрушающей революции, говорил всем о её приближении. Его современники утверждают, что тема гибели мира в огне социального катаклизма стала для него навязчивой, он вслух говорил о приближающейся катастрофе прилюдно даже тогда, когда понимал и знал, что его не слушают. А началось всё с того, что в 1909 году поэт приступил к работе над поэмой «Возмездие», в которой собирался раскрыть перед читателем широкое полотно жизни российского общества XIX-XX веков на фоне судеб поколений его предков и неизбежное вырождение и гибель всего, бывшего дорогим ему. Как сказал Чуковский об этой поэме, слышанной им от автора в фрагментах (поэма так и осталась незаконченной) «Блок в могучих, но усталых стихах проклинает свою страшную предгрозовую эпоху».

Двадцатый век… Ещё бездомней,
Ещё страшнее жизни мгла
(Ещё чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рёв машины,
Кующей гибель день и ночь.

После одного из предварительных чтений нескольких глав, Блок узнал о мнении коллег-символистов о своём произведении. Андрей Белый и Вячеслав Иванов, апологеты символизма, мнением которых Блок дорожил, были возмущены и негодовали. Своими нелицеприятными для Блока высказываниями об отходе поэта от канонов символизма Белый и Иванов привели Блока в подавленное состояние. Они резко и без прикрас обвинили продукт его поэтического и духовного творчества в богоотступничестве, результатом чего стали разложение, преступление и гибель. Блок положил рукопись в ящик стола и вернулся к ней лишь незадолго перед смертью в 1921 году. Но и тогда, через четыре года после ожидаемой им и свершившейся революции он смог только написать предисловие к поэме, в котором констатировал, что заканчивать поэму, «полную революционных предчувствия» нет смысла.

Блок так нетерпеливо ожидал революцию, начало новой жизни и приход «новых людей», что готов был пожертвовать для этого самым сокровенным, личным, частью своей сути – своими корнями, своим духовным миром, своим Парнасом – имением Шахматово. Он его с детства очень любил и, по воспоминаниям друзей, приглашал их туда, приговаривая: «Много места, жить удобно, тишина и благоухание». И когда «новые люди» вскоре после Октября 1917 года уничтожили и это «дворянское гнездо», Блок со счастливой улыбкой сказал Чуковскому: «Хорошо!». Примерно то же самое вспомнилось и Маяковскому в его слове на похоронах Блока. «Помню в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: “Нравится?” – “Хорошо”, – сказал Блок, а потом прибавил: “У меня в деревне библиотеку сожгли”… Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».

Трагедия интеллигенции – «сеять ветер» и гибнуть от бури, вызванной этим ветром. И трагедия не только русской интеллигенции. Стоит вспомнить Великую Французскую революцию и погибших в ней интеллектуалов мирового уровня: Лавуазье и Кондорсе. Особенно Кондорсе, великого энциклопедиста, отдавшего жизнь за общество равных, поставленного якобинским Конвентом вне закона, брошенного в тюрьму и принявшего яд перед гильотинированием. А сам «Буревестник революции», разве его участь была лучше? Такой ли ему представлялся удел, когда воспламенял души революционных масс своим бунтарским призывом – «Пусть сильнее грянет буря!»? Печально, но приходится констатировать, что революция, как мифический Сатурн, пожирает собственных детей без отвращения. Что «новым людям» в новом мире непонятны и не нужны старые боги и их идолы, от которых они стремятся побыстрее избавиться. Блок первым из кумиров прошлого в полной мере испытал на себе эту горестную правду жизни.

Конечно, то, что поэт, как говорилось, «принял революцию», тешило сознание новым сильным мира. Он стал своего рода визитной карточкой, брендом государственной идеологии в границах культуры и литературы. Его ввели в бесчисленные комиссии, отделы, загрузили канцелярской работой, выхолащивавшей душу и обременяющей сознание суетой, не имеющей никакого отношения к творчеству. Блок взвыл: «Ужас! Неужели я не имею простого права писательского?». И бесконечные хождения по инстанциям в годы военного коммунизма, чтобы получить самое необходимое для существования, находящегося на грани вымирания. Продано было практически всё за бесценок, всё, что сопровождало его в прошлой жизни, в которой он стал и объективно почитался Великим Поэтом. Блок стал много пить. К новой жизни он оказался не готовым. Он на глазах у родных, близких, знакомых умирал.

Многим в это время приходили на память его строки, содержавшие некое пророчество.

Иль на возлюбленной поляне
Под шелест осени седой
Мне тело в дождевом тумане
Расклюет коршун молодой?
Иль просто в час тоски беззвездной,
В каких-то четырёх стенах,
С необходимостью железной
Усну на белых простынях?

В феврале 1921 года на вечере, посвящённом памяти Пушкина, Блок произнёс речь, в которой процитировал строку Александра Сергеевича: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…». Зал в зимнее время не отапливался, был выстужен. Из ртов посетителей шёл густой пар: Анна Ахматова ёжилась, спутница Гумилёва дрожала, сам Блок держал от холода руки в карманах, что никогда не позволял себе при выступлениях. Внезапно, повернувшись к присутствовавшему здесь одному из советских бюрократов, курировавших литературу, Александр Александрович чеканно произнёс: «Покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл».

Предчувствуя приближение конца, Блок просил выдать ему выездную визу для лечения в санатории на территории Финляндии. Вопрос решался на Политбюро ЦК РКП (б). Ответ поэт получил отрицательный. Некоторые, не без оснований полагали, что решающую роль в негативном для поэта решении сыграли Ленин и Менжинский. Чуть позже Луначарский признавался, что «…мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучили его». 16 июля 1921 года Луначарский в письме близким написал. «Решение ЦК РКП (б) по поводу Блока кажется мне плодом недоразумения. Кто такой Блок? Поэт молодой, возбуждающий огромные надежды, вместе с Брюсовым и Горьким главное украшение нашей литературы. Человек, о котором “Таймс” недавно написала большую статью, называя его выдающимся поэтом России и указывая на то, что он признаёт и восхваляет Октябрьскую революцию. Блок заболел тяжёлой ипохондрией, и выезд его заграницу признан врачами единственным средством спасти его от смерти. Но вы его не отпускаете. Могу заранее предсказать результат, который получится вследствие вашего решения. Блок умрёт недели через две, и тот факт, что мы уморим талантливейшего поэта России, не будет подлежать никакому сомнению и никакому опровержению».

23 июля 1921 года Политбюро ЦК РКП (б) всё-таки вынесло положительное решение на просьбу Блока о получении выездной визы. Но было поздно. Процесс стал необратимым: поэт перестал принимать лекарства, прописанные лечащим врачом. В полном сознании самый великий поэт России XX века скончался 7 августа 1921 года на белых простынях.

Как вспоминали современники Блока, он всю жизнь свою строил и сравнивал с жизнью русского поэта первой половины XIX века Аполлона Григорьева. Вот только одного года не дотянул до того рубежа, на котором не стало предмета его обожания.

Как намного позже воскликнул другой русский поэт, тоже жертва нового мира и «новых людей» Осип Мандельштам: «Мне на плечи кидается век-волкодав…». Предводитель асов Один был повержен волком Фенриром в битве чудовищами.

P.S. Известно, что исчезнувшие с лица Земли в историческую эпоху биологические виды лишь в меньшей части своей оказались истреблёнными прямым физическим воздействием на них человека. Большей частью они погибли за счёт уничтожения привычных им сред обитания, что стало следствием «прогрессивной» деятельности человечества. Представляется, что эта теория не противоречит той, что приведена в начале очерка.


25 августа.

ГИБЕЛЬ БОГОВ. Часть 2
Гумилёв Николай Степанович 1886 – 1921 гг.

Вот пример гибели другого, чуть было не вырвалось, бога, последовавшей вслед за предыдущей через три недели. Уже медленно и безвозвратно уходил из жизни Блок, но ещё дышал, говорил, всё осознавал; и теперь уже невозможно узнать: ему сообщили или нет, что 3 августа был арестован Николай Степанович Гумилёв, накануне собранием членов Петроградского отделения «Союза поэтов» избранный вместо Блока председателем? Мы этого не узнаем, как не узнаем реакции Александра Александровича на это сообщение. Однако оба поэта, первые тогда в России, оба председателя покинули этот мир в далеко не пожилом ещё возрасте и оба – не без участия в этом «новых людей», детей и носителей идей Нового Мира. Тот самый, эпический Рагнарёк продолжался, всё новые и новые жертвы пополняли список, уходящих за грань бытия, и некому было восполнить бреши в рядах погибающих носителей идей Старого Мира, его культуры и эстетики. Шло предсказанное уничтожение прежней культурной элиты «новыми людьми», чтобы создать собственную, новую элиту, враждебную прежней и совершенно с ней несовместимую. 25 августа у платформы Бернгардовка был расстрелян Николай Гумилёв.

Вот любопытный диалог, почерпнутый из советской классической драматургии:

«Комиссар (молодая женщина): Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?

Командир (флотского экипажа): Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно, вы меня спрашиваете? Вы же славитесь умением познавать тайны целых классов. Впрочем, это так просто. Достаточно перелистать нашу русскую литературу, и вы увидите.

Комиссар: Тех, кто “бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвёт пистолет, так, что золото сыпется с кружев, с розоватых брабантских манжет”. Так?

Командир (задетый): Очень любопытно, что вы наизусть знаете Гумилёва».

«Оптимистическая трагедия» Всеволода Вишневского. Автор передёргивал. В начале пьесы Комиссар, выхватив пистолет, убивает матроса, пытавшегося её изнасиловать. Её, представительницу власти, что было расценено, как своего рода бунт. Иначе, видимо, Вишневский не мог отобразить свою классовую ненависть к небольшевизму, как определив всё небольшевистское в разряд гумилёвщины. Да, кстати, интересно, почему Вишневский именно Гумилёва помянул в процитированном диалоге? Ответ логичен: образ Комиссара списан с Ларисы Рейснер, к которой драматург испытывал горячее чувство, а её любовником совсем ещё недавно (действие пьесы разворачивается в 1917-1918 годах) был Николай Гумилёв. К 1933 году (завершение написания пьесы) окончательно обосновавшийся в разряде контрреволюционных литераторов.

Жизнь Николая Гумилёва – это перманентный вихрь мероприятий, путешествий, экспедиций, войн, любви, сражений и схваток, утверждение себя в жизни, в любви, в поэзии. И, конечно, стихи, стихи, стихи… В Николае Гумилёве причудливо сочетались ипостаси Байрона и Киплинга – «певца империализма», как порой называли его советские литературоведы. Читая его произведения, написанные в деревне под Бежецком, в блиндаже на позициях Первой Мировой войны, под звёздами Абиссинии или в петроградской квартире, трудно представить, что мужчина, автор этих строк, в детстве был болезненным мальчиком, мучившимся головными болями, из-за которых испытал серьёзные проблемы с получением образования. Но была в нём искра, никогда не угасавшая, возрождавшая огонь в душе, в котором, как в горниле, закалилась сталь его характера. Древняя восточная сталь, для производства которой к началу XX века сырья осталось только на одного, последнего авантюриста, преданного понятиям долг и верность.

Николай Степанович Гумилёв стал человеком редкой дисциплины, сосредоточенной воли и выдержки. Его друг, Евгений Замятин, автор известного романа антиутопии «Мы», полушутя говорил о Гумилёве, что он представляет собою «смесь обезьяны с тигром». Правда, ничего подобного не смогли разглядеть в нём старшие коллеги по поэтическому цеху Зинаида Гиппиус и Валерий Брюсов, позиционирующие себя на его фоне, как недостижимые снежные вершины Гималаев. Вот, что написала Гиппиус в 1907 году Брюсову, делясь с ним впечатлениями о первой встрече с Николаем Гумилёвым: «О Валерий Яковлевич! Какая ведьма “сопряла” вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали… Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Дорогомиловское (кладбище). Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир: “До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные». Столпы символизма в возрасте 34-38 лет быстро забыли, какими фантастическими проектами были заняты их головы в том возрасте, в котором к ним явился Гумилёв. Но они уже состоялись, были законодателями, а он…

Он хотел выделяться, не хотел походить на кого-то, а главное, не хотел, чтобы о нём говорили: «Это мы его сделали, всему научили…». Гумилёв делал себя сам и сам определял для себя ценности этой жизни. Трудно представить, чтобы у дуэльного барьера стоял бестрепетно Мережковский, Брюсов, Балтрушайтис или кто-то иной из основателей символизма; стоял и холодно смотрел в лицо смерти, выбрав сам для себя эту судьбу, эту жизнь, готовую вот-вот оборваться. А Гумилёв, этот «бледно-гнойный, едущий на кладбище (Дорогомиловское) с «гнилыми зубами», стоял, потому что кроме поэзии и себя в поэзии любил и ценил жизнь в её многообразии, в неожиданных и непредвиденных её формах и проявлениях живых и естественных. А не в символах, намёках, мистицизме, мистификациях, кабинетном космополитизме при полном отсутствии предметной любви и абсолютной неприспособленности к реалиям бытия. Кстати, одна из самых громких мистификаций, созданная в начале XX века, стала отправной точкой на пути Гумилёва к дуэльному барьеру.

В 1909 году в журнале «Аполлон» стали печататься стихи никому не известной поэтессы с красиво и таинственно звучащим именем Черубина де Габриак. Поэтическая братия вздрогнула от неожиданности: талант, бесспорный талант, и… проморгали?! Вскоре было обращено внимание на девиз, которым сопровождались публикации «Vae victis (лат.) – Горе побеждённым!», что указывало на амбициозность автора, стремившегося уничтожить без всякой жалости поверженных коллег по цеху. Имелось в виду, поверженных в творческом соревновании. И, надо признаться, у некоторых признанных столпов символизма поэзия Черубины вызвала рефлексии, чуть было не переросшие в комплекс неполноценности. Конечно, «гранд-дама» символизма, хозяйка квартиры в доме Мурузи, «творившая культуру», провокаторша до кончиков ногтей, «сотрудница чужих писаний», признававшая стихи только в значении молитвы, руководившая всеми и в том числе своим мужем Дмитрием Мережковским, Зинаида Гиппиус (впоследствии Лилия Брик из кожи лезла вон, стараясь подражать Гиппиус, особенно в «жизни втроём») была холодна, как величественный айсберг в водах Северной Атлантики – равных себе она не видела даже в отдалённом будущем. Действительно, реакция её на стихи Черубины неизвестна до сих пор.

И только один человек, поэт Гумилёв был после раскрытия мистификации уязвлён настолько, что счёл невозможным оставить без наказания устроителя этого подлога. Устроителем был Максимилиан Волошин, а Черубиной де Габриак оказалась двадцатидвухлетняя поэтесса Елизавета Дмитриева, которой за полгода до этого Николай Гумилёв делал предложение руки и сердца. Но Елизавета отказала, так как в это время её режиссировал Волошин, готовя для скандальной публикации навеянные им её стихи. Гумилёв, посчитавший себя оскорблённым именно Волошиным (именно по инициативе Волошина Дмитриева отказала Гумилёву), спровоцировал дуэль. Вот как позже написал о ней сам Волошин.

«Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления “Фауста”. Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников “Аполлона”. В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе – Гумилёв. Я решил ему дать пощёчину по всем правилам дуэльного искусства, так как Гумилёв, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно.

В огромной мастерской на полу были разосланы декорации к “Орфею”. Все были уже в сборе. Гумилёв стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин снизу запел “Заклинание цветов”. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошёл к Гумилёву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощёчину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос Иннокентия Анненского, который говорил: “Достоевский прав. Звук пощёчины – действительно мокрый”. Гумилёв отшатнулся от меня и сказал: “Ты мне за это ответишь” (мы с ним не были на “ты”). Мне хотелось сказать: “Николай Степанович, это не брудершафт»”. Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня вырвался вопрос: “Вы поняли?” (то есть: поняли, за что?). Он ответил: “Понял”.

На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Чёрной Речки если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему. Была мокрая, грязная весна, и моему секунданту Шервашидзе, который отмеривал нам 15 шагов по кочкам, пришлось очень плохо. Гумилёв промахнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять ещё раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль закончилась. Секунданты предложили нам подать друг другу руки, но мы отказались».

Он (Гумилёв) смотрел в дуло пистолета, знал, что оттуда вылетит его смерть, он уже поймал фарт, и не мог не подумать о том, что с такой частотой судьба улыбается крайне редко, но, тем не менее, сам предложил повторить выстрел, чтобы уравнять возможности обоих соперников. В итоге, в глазах символистов Волошин проявил гуманность, пощадив человека. По представлениям Гумилёва, он, предоставляя Волошину второй выстрел, таким образом избавился от комментариев в стиле «бледно-гнойному» повезло…

В возрасте сорока одного года Елизавета Ивановна Дмитриева (Черубина да Габриак) скончалась от рака печени в Ташкенте, куда её определила в ссылку Советская Власть за участие в антропософском обществе. После дуэли между Гумилёвым и Волошиным она написала много хороших литературных произведений как поэтических, так и прозаических, но Черубина де Габриак (просуществовала всего лишь полгода) осталась навсегда вершиной её творчества.

После дуэли с Волошиным Гумилёв не общался с ним двенадцать лет. Оба не стремились к сближению, но и не комментировали творчество друг друга. Складывалось представление, будто они друг для друга перестали существовать. Но, как выяснилось позже, это была аберрация желаемого для скандальных и заинтересованных в скандалах наблюдателей. На самом деле, и Гумилёв внимательно следил за творчеством Волошина, и Волошин – за творчеством Гумилёва. Просто свои личные отношения они не желали предавать гласности, тем более через бульварную прессу, для которой скандалы и предосудительные поступки – воздух для существования. В 1921 году они, наконец, встретились в Крыму, недолго общались без свидетелей и расстались, чтобы никогда уже не увидеться на этом свете. В том же 1921 году Гумилёв был расстрелян петроградскими чекистами, в Волошин умер в 1932 году от повторного инсульта.

В 1910 году в жизни Николая Гумилёва произошли два важных события. Вышел сборник его произведений «Жемчуга», где была напечатано его стихотворение «Капитаны».

На полярных морях и на южных,
По изгибам зелёных зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто отведал мальстрёмы и мель.

Чья не пылью затерянных хартий, –
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь.

И взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт.

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвёт пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.

Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса, –
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернёт паруса.

Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелюги
Неожиданно бросить фрегат,

Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?

Очень знаковое стихотворение. Почти как закон поведения для Гумилёва, до конца своих дней так или иначе придерживавшегося этики, изложенной им в Коктебеле в 1909 году, когда получил отказ от Елены Дмитриевой. Именно тогда, переживая личное поражение, он написал эти строки. После публикации Брюсов, Иннокентий Анненский и Вячеслав Иванов отметили «Капитанов» похвалой, не забыв добавить дёгтя в слова, что «сладчайшие мёда лилися», назвав весь сборник «ещё ученической книгой». Но Гумилёв уже вынашивал планы создания иного, не символического направления в литературе и мнение символистов его не особенно задевал. Он стал зрелым мастером и чувствовал в себе силы двигаться собственной стезёй, выбранной им и соответствующей его творческому темпераменту. Он давно уже тяготился символизмом, ему не хватало жизненной масштабности в творчестве, естественной, а не придуманной или двусмысленно спрятанной за неживыми символами. Гумилёв возмужал и женился.

25 апреля 1910 года в предместье Киева в селе Никольская слободка Николай Гумилёв обвенчался с Анной Андреевной Горенко, ставшей его женой, а чуть позже вошедшей в историю мировой поэзии под именем Анны Ахматовой. Шесть с половиной лет прошло с тех пор, как семнадцатилетний Николай Гумилёв, тогдашний гимназист, впервые увидел в Царском селе и познакомился с четырнадцатилетней гимназисткой Аней Горенко. Николай в неё влюбился мгновенно. Но прошло шесть лет, наполненных всем, чем угодно, но ещё и тремя её отказами на его предложения руки и сердца, тремя попытками самоубийства от несчастной любви, экспедицией в Левант, поездкой в Европу, ещё одной экспедицией, на этот раз в Абиссинию, прежде чем Гумилёв понял: надо менять тактику. И он заявил Анне, дававшей ему отрицательные, но не безнадёжные ответы, что в ближайшее время женится на девушке, горячо его любящей. Положительный ответ был получен мгновенно, после чего в Никольской слободке состоялось венчание. Николай давно уже знал, что Аня пишет стихи, с некоторыми из них она его знакомила. Мнение Гумилёва о поэтических способностях Анны были, что называется, «щадящими её самолюбие».

Символизм к этому времени переживал кризис, и Гумилёв, одним из первых почувствовавший это, основывает «Цех поэтов», предтечу специфического направления в отечественной поэзии акмеизм. Гумилёв собрал вокруг себя когорту единомышленников, с примерно таким же, как у него мировосприятием. В «Цех поэтов» вошли Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Владимир Нарбут, Елизавета Кузьмина-Караваева, прославившаяся в последствие как «мать Мария» и Сергей Городецкий. На первое заседание «цеховиков» пригласили «воинствующего символиста» Владимира Пяста и Александра Блока с женой, Любовью Дмитриевной. Блок, которому в то время едва перевалило за тридцать, оставил об этом собрании следующее воспоминание. «Безалаберный и милый вечер… Молодёжь. Анна Ахматова. Разговор с Н.С. Гумилёвым и его хорошие стихи… Было весело и просто. С молодыми добреешь». Как же рано он почувствовал себя старым… Или мэтром…

Уже в следующем, 1912 году Николай Степанович заявляет о формировании в русской поэзии нового стилистического направления – акмеизма. Члены «Цеха поэтов» создают основу нового направления. Они провозглашают, что фундаментальными основами акмеизма являются материальность, предметность тематики и образов, точность слова. Разница с символизмом полярная. Акмеисты открывают своё собственное издательство «Гиперборей» и одноимённый ему журнал. Очень серьёзная позиция, если считать, что символисты сами кризиса своего направления не уловили. Или не хотели признаться в том, что уловили, но делали вид, будто ничего не происходит. Но появление акмеизма вызвало в их среде бурную реакцию. Как же, школяры покинули наставников и выбрали свой путь… Правда, такое отношение к акмеизму насаждалось тогдашними ортодоксами символизма Гиппиус, Брюсовым. Не всеми. Блок, например, был достаточно комплиментарен, как сказал бы Лев Гумилёв, родившийся в поэтической семье в том же 1912 году 1 октября.

Николай Степанович поступает слушателем в Петербургский университет для изучения старофранцузской поэзии на историко-филологическом отделении. Издаёт поэтический сборник «Чужое небо», в котором помещает свою поэму «Открытие Америки». Таким образом, до начала Первой Мировой войны, на которую Николай Гумилёв пошёл добровольцем, его семье оставалось полтора года мирной, чуть было не оговорился, счастливой жизни. А были ли счастливы в браке Николай и Анна? На этот вопрос нет однозначного ответа. Несмотря на то, что Анна Андреевна всю последующую тяжелейшую свою жизнь никогда не скрывала, что никого из мужчин не любила так, как Николая Гумилёва, а он, знавший успех у большого числа женщин и любивший быть успешным на этом поприще, словно пытаясь найти ту, что заменит ему Анну Андреевну, после развода с Ахматовой вторично женился на… Анне Энгельгард, племяннице Бальмонта, называя её не то в шутку, не то с горькой иронией «Анна II». Но разницу между ними в пользу первой никогда не скрывал.

Уже говорилось, что Гумилёв не раз путешествовал по странам Востока, не в географическом понимании Востока, а в цивилизационном. Был в Турции, Ливане, Египте и дважды в Абиссинии. Из последнего путешествия привёз богатейшую коллекцию, которую передал в музей Этнографии. Анна до свадьбы несколько раз и подолгу пребывала в ожидании возвращения из дальних странствий своего потенциального жениха. Она не сомневалась, что и после свадьбы (если даст ему согласие на брак) образ жизни Николая не изменится, Гумилёв был верен однажды принятым воззрениям и обязательствам: стремление к экзотике и ярким приключениям были для него первичны, а брак – вторичен. Вот почему Анна долго колебалась: она подозревала, что приоритеты Николая не изменятся ни после брака, ни после рождения детей. Предчувствия ей не изменили. Николай ничуть не изменился, и черты, преобладавшие в его жизненном поведении, оставались столь же рельефными, что и прежде: любовь к экзотике, романтика подвига, воля к жизни и творчеству. Он был готов практически служить в юности выбранному идеалу, чем радикально отличался от большинства поэтов того времени, тем более, от поэтесс. И, надо признаться, довольно скептически относился к литературным опытам своей жены.

Как только началась Первая Мировая война, Николай Гумилёв сразу же отправился на фронт добровольцем. Снова разлука с любимой женщиной, сыном, семьёй, снова подвиги, кровь, стихи, стихи, стихи…

Уход Гумилёва на войну понятен: не только он – сотни тысяч русских людей уходили добровольно на войну защищать родину от германцев. Но среди его круга людей он был, пожалуй, единственным (если не считать Бенедикта Лившица), кто так поступил согласно убеждениям. Другие поэты призывного возраста всячески увиливали от призыва, ссылаясь на болезни (как Маяковский), или прикрываясь политической или нравственной позицией по отношению к империалистической войне (как Волошин, отправивший военному министру Сухомлинову письменный отказ от военной службы и участия в «кровавой бойне»). Для Гумилёва война, конечно, тоже была бойней, но… она ещё и была своего рода его служением тем идеалам, которым он не изменял. Будучи от рождения болезненным, наделённым не лучшей внешностью, Гумилёв сознательно старался победить свою слабость, непривлекательность; проявив железную волю, он достиг желаемого. К тому же, проявив лидерские качества, стал бесспорным лидером, чего не отрицали даже его недоброжелатели.

Но хотелось бы вернуться к путешествиям по Востоку. Гумилёв их совершил три и все вдалеке от границ России. Путешествия были длительными, во многих случаях маршруты проходили по местам, где до Гумилёва не ступала нога европейца. Абиссиния и сопредельные с нею страны тогда для русских представлялись terra incognita. И Гумилёв именно туда отправился, как сказали бы сейчас, попутешествовать. Имея в виду приятно провести время с некоторой долей риска. Может быть и так, но кто-нибудь задавался вопросом: а во что обошлись Гумилёву эти его путешествия, человеку не богатому, не имеющего ко всему прочему постоянного дохода в виде ренты, живущего в основном на авторские гонорары? Или смоленский помещик Николай Пржевальский тоже на свои деньги устраивал длительные экспедиции в Центральной Азии, движимый исключительно желанием познать ранее неведомое?

Вот небольшой список прославленных российских путешественников XIX – начала XX века:

Чохан Валиханов – штаб-ротмистр.
Владимир Арсеньев – полковник.
Пётр Козлов – полковник.
Фёдор Литке – адмирал.
Фридрих Врангель – адмирал.
Николай Пржевальский – генерал.

Нетрудно догадаться, кто субсидировал экспедиции Гумилёва и какую функцию выполнял Николай Степанович в недрах Восточной Африки, недалеко от полуострова Африканский Рог. Полуостров имел колоссальное мировое геополитическое значение, поскольку владеющий им, контролировал самый богатый товарооборот в мире, проходивший через Суэцкий канал и Баб-эль-Мандебский пролив. К этому региону жадно тянули свои руки империалисты Англии, Италии и Франции. Заканчивался делёж колониального пирога, а Россия не успела за последней порцией. Она потеряла время, понадеявшись, что такой авантюрист, аферист и прохиндей, как «вольный казак» Ашинов, сможет малой кровью и при небольших расходах за правительство решить геополитическую задачу: русские в Абиссинии!

Ладно, могут возразить, мол, все эти перечисленные мною путешественники были профессиональными военными и служили в разведке исключительно по долгу службы и присяги. Валиханов, Арсеньев, Козлов и Пржевальский относились именно к военным разведчикам, исследуя возможные плацдармы будущих военных действий, возможности туземных коммуникаций, особенности климата и рельефа. Но Гумилёв – он до начала Первой Мировой был сугубо штатским человеком, получившим гуманитарное образование, не имевшим чинов и званий. Но разве чтобы заниматься разведывательной деятельностью обязательно принадлежать к военному или морскому ведомствам? Вот, например, Григорий Грумм-Гржимайло или Никита Бичурин (отец Иакинф) – особенно это касается второго. Когда в 1807 году отец Иакинф был назначен главой духовной миссии в Китай, он получил инструкции от Святейшего Синода и министерства иностранных дел, в которых говорилось, что главной задачей миссии становится неофициальное дипломатическое представительство России в Китае. В функции отца Иакинфа входила разведывательная деятельность, сбор сведений политического, торгово-экономического и военного характера. Он должен был вступить в контакт с католическими миссионерами и представить подробную информацию о деятельности в Китае иезуитского ордена. Теперь вопрос о средствах.

Отец Иакинф получал доступ к средствам миссии на шесть лет вперёд. Примерно 6 500 рублей на каждый год. Деньги были выданы в серебряных слитках 94-ой пробы из расчёта стоимости пуда серебра в 1 000 рублей. По указанию Синода все члены миссии получили сверх того субсидию: архимандрит (о. Иакинф) – 750 рублей, монахи и студенты – по 200 рублей, причетники – по 150 рублей. Вот и ответ на вопрос о средствах на экспедицию разведывательного характера. Но, главное, в большинстве перечисленных случаев интересы государства совпадали с интересами или складом характера путешественников. Например, Пржевальский, ощущавший себя полноценным человеком, носителем разума только в экспедициях. Городская жизнь или помещичье существование его доводили до состояния тяжёлой депрессии, убивали. Вот несколько крылатых выражений, характеризующих миропонимание путешественника, автором которых был Пржевальский.

«В сущности путешественником надо родиться».
«У путешественника нет памяти» (все наблюдения следует регистрировать в дневнике).
«Путешествия потеряли бы половину своей прелести, если бы о них нельзя было рассказать».
«А ещё мир прекрасен потому, что можно путешествовать!»

Под каждым из этих изречений Николай Степанович Гумилёв мог бы расписаться не глядя. Потому что он сам и его жизнь абсолютно соответствовали экспрессии и содержанию этих «пржевальских постулатов».

Но почему именно Абиссиния? История отношений России с Абиссинией (теперешняя Эфиопия) в конце XIX века столь же непонятна, как и человек, немало сделавший, чтобы эти отношения запутать окончательно. Звали этого человека Николай Иванович Ашинов и он представлялся атаманом «вольных казаков». Это был авантюрист, аферист, мистификатор и, как определил бы его Лев Николаевич Гумилёв «ярко выраженный пассионарий». Начнём с того, что Николай Иванович никогда казаком не был. Он к сословию и к казачьим войскам не принадлежал. Он был – Хлестаков! Он так просто и откровенно грубо врал о себе и своих деяниях, что образованные и интеллигентные люди в обеих столицах не могли себе позволить усомниться в его словах. Его ложь, напор, с которым он безостановочно фантазировал и тиражировал свои рассказы о заморских странах, имели успех по той причине, что падали на благодатную почву: со сменой императора в 1881 году Россия стояла перед выбором – какое направление во внешней политике выбрать – восточное или южное? Реалисты, ратовавшие за экономическую и промышленную модернизацию России по европейскому образцу, лоббировали восточное направление. Консерваторы, отстаивавшие ценности православия и славянофилов – за южное. Именно с последними Ашинов быстро нашёл общий язык и понимание.

Сначала Николай Иванович Ашинов пытался заинтересовать русское правительство идеей заселения черноморского побережья Турции вольными казаками, в чём им оказали бы на местах поддержку потомки некрасовских казаков, живших там с середины XVIII века и постоянно испытывавших стеснение от турецких властей. Эта авантюра нашла поддержку у редактора и издателя «Московских Ведомостей» Михаила Каткова, известного идеолога «правых», государственника, державника, соратника и друга обер-прокурора Святейшего Синода Константина Петровича Победоносцева. Для ашиновской авантюры по определению на поселение «сотен тысяч вольных казаков» требовались деньги и правительственные санкции, то есть утверждение этого проекта самим Александром III. Но, невзирая на авторитет Победоносцева, лоббирующего ашиноаскую авантюру, император больше склонялся к восточному направлению во внешней политике, не чреватую серьёзными столкновения с интересами великих европейских держав, более перспективному, отвечающему вековому духу континентального империализма России. Создаётся впечатление, будто Александр III, приверженец бытовой логики, никак не мог взять в толк, кто такие «вольные казаки», не относившиеся ни к одному из двенадцати казачьих войск. К тому же в таком огромном количестве.

Не получив необходимых на его авантюру средств от правительства, Ашинов внезапно исчез из поля зрения столичных чиновников и падких до сенсаций обывателей. Через некоторое время в «Московских Ведомостях» начали печататься репортажи о его подвигах в… Абиссинии, куда «атаман» перенёс свои усилия по созданию русской казацкой колонии на территории проживания «братского православного народа (совсем не православного, к слову сказать), теснимого разного рода иноверцами». В разгар шумихи, наделанной катковскими публикациями о подвигах «вольных казаков», в Санкт-Петербурге появился и сам герой, Николай Ашинов, привезший в дар царю от императора Абиссинии… страуса! И настаивающий на аудиенции у августейшей особы, как посланник абиссинского монарха! Полномочий своих он подтвердить не мог, поэтому за дело взялись его высокие покровители. Вот, что писал о психозе, царившем вокруг Ашинова в петербургских высших кругах современник, выдающийся русский писатель Николай Лесков.

«Катков… втёр его в благорасположение очень почтенных особ, и Ашинова пошли возить в каретах и передавать с рук на руки, любуясь его весьма замечательными невежествами, какие он производил с безрассудством дикаря или скверно воспитанного ребёнка. …уже до того развернулся, что стал ходить в любые часы к министрам и настойчиво добиваться свидания с ними, поднимая при отказе шум и крик. Некоторым из них он наговорил в глаза больших дерзостей в их приёмных. Одного сановника он схватил за пальто в вестибюле его служебной квартиры, и тот насилу от него вырвался, покинув в руках его своё верхнее платье. Атаман желал получить государственную поддержку, оружие и деньги для занятия обширных земель на берегу Индийского океана, куда теперь якобы устремились все сотни тысяч его «казаков».

Характерная деталь: в 1887 году на похоронах своего благодетеля Каткова, Ашинов эпатировал публику, мягко говоря, не совсем адекватным церемонии поведением. На свежую могилу он возложил венок с надписью «От вольного казачества». Сам венок был сооружён из страусовых перьев. Газеты того времени ёрничали в адрес «атамана», утверждая, что материалом для венка послужило оперение того самого страуса, которого Ашинов, якобы, привёз в дар царю из Абиссинии, которого самолично ощипал, после того, как тот издох, узнав о смерти Каткова.

Об организации Черноморского казачьего Войска теперь речь не только не шла, но и сам Ашинов об этом, видимо, успел позабыть по причине бесперспективности, незаинтересованности правительственных кругов и отсутствия финансирования. Несколько лет прошло в обработке общественности и правительственного аппарата, а также самого царя, что осуществлял уже сам Победоносцев. Наконец, дело сдвинулось с мёртвой точки, Александр III дал отмашку, и Ашинов, успевший жениться на богатой помещице, отбыл в Одессу, где погрузив на пароход свою ватагу, необходимые грузы и себя с супругой, 10 декабря 1888 года отбыл в южном направлении. Целью экспедиции было создание южнее Баб-эль-Мандебского пролива, на побережье Аденского залива, в западной его части (Таджурский залив) казачьего поселения «Новая Москва», со временем ставшей бы военно-морской базой России в Индийском океане.

Собственно говоря, официальное участие русского правительства в этой авантюре ограничилось отправкой а Абиссинию духовной миссии во главе с архимандритом Паисием, а функция Ашинова и его «вольных казаков» заключалась в охране этой миссии. Недоверчивый к этой затее Александр III, ничем не рискуя, бросил пробный шар; а вдруг? Обращает на себя внимание тот факт, что «вольных казаков» Ашинову удалось привлечь к этой экспедиции не более двадцати – остальные были добровольцами из разночинцев и уголовников – «голью перекатной» из одесских притонов, скрывавшейся от правосудия и надеявшейся «погулять»… Всего «вольных казаков» набралось 150, а не 150 000, как декларировал Ашинов. Это разношёрстная ватага, никогда не знавшая, что такое дисциплина, наделала много шума и неприятностей в местах пересадок на пароходы: в Стамбуле, в Александрии, в Порт-Саиде. Всюду от них власти старались побыстрее избавиться, как от холеры, ставя непроходимые кордоны и выпроваживая скорее вон. На месте, у развалин древней египетской крепости Сагалло, Ашинов, действительно, основал поселение «Новая Москва» из прибывших с ним искателей приключений, была воздвигнута палаточная церковь, поднят императорский флаг, высажены привезённые из России черенки плодовых деревьев и огородные культуры. Но одесские «добровольцы», никогда не занимавшиеся созидательным трудом и не знавшие, что такое дисциплина, быстро дезертировали, прихватив часть имущества колонистов, в сторону французской колонии Обок, где и рассказали властям о планах Ашинова и якобы поддерживавшего его русского правительства. В начале февраля 1889 года французская эскадра вошла в Таджурский залив и обстреляла наглых колонизаторов из России. Ашинов поднял белый флаг (нательную рубаху) и сдался со всей своей ватагой. Таким образом, колония «Новая Москва» просуществовала ровно месяц.

Был страшный скандал, особенно, если учесть изначально отрицательное отношение царя Александра III к этой авантюре. Начались поиски «крайнего». Испытали на себе царский гнев и министр иностранных дел Гирс, и военный министр Шестаков, и нижегородский генерал-губернатор Баранов. Только Победоносцев не удостоился нагоняя от царствующей особы. Ашинов был сослан в какую-то глубинку (откуда он, впрочем, вскоре перебрался за границу), а следы архимандрита Паисия вообще невозможно проследить. Казалось бы, Ашинов отстаивал в Таджурском заливе государственные интересы, а архимандрит Паисий занимался богоугодным делом – миссионерством. Но вот, что сказал о них обоих Александр III за несколько дней до бомбардировки французами колонии «Новая Москва». 2 февраля 1889 года на заседании российского министерства иностранных дел он высказался о событиях на западном побережье Индийского океана более чем откровенно. «Непременно надо скорее убрать этого скота Ашинова оттуда, и мне кажется, что и духовная миссия Паисия так плохо составлена и из таких личностей, что нежелательно его слишком поддерживать; он только компрометирует нас, и стыдно будет нам за его деятельность».

В результате авантюры Ашинова только что созданный военно-политический союз между Россией и Францией дал трещину, потому что Франция не без оснований считала своим африканское побережье Аденского залива. Русским пришлось надолго забыть о своём присутствии в этом регионе. Государь император был осторожен в отношении этого сомнительного предприятия и в результате почти ничем не поплатился. Ведь официально государство к предприятию Ашинова не имело никакого отношения. А то, что Ашинов организовал, не могло закончиться иначе. Разве только ещё хуже. Вот, что написал уже по прибытию в Россию один из участников авантюры Николаев: «Я часто задумывался над вопросом: что собрало эту толпу? За исключением человек тридцати людей интеллигентных и отставных солдат, которые поступали более или менее сознательно и которыми руководили хорошие намерения, вся остальная масса состояла из людей без роду и без племени, не привязанных ни к родине, ни к месту, без всяких почти нравственных принципов, самых отчаянных авантюристов. Все они лелеяли мысль о лёгком обогащении и о том, что, придя в Африку, они найдут там чуть ли не кисельные берега с молочными реками… В самом составе экспедиции зародыш её будущей гибели: участники её, привыкшие по прежней своей деятельности никому не подчиняться, ни перед чем не задумываться, при первой же неудаче перессорятся между собой, а, пожалуй, перережутся».

На международной арене Россия отделалась лёгким испугом, а Александр III окончательно убедился в бесперспективности южного направления внешней политики. Со временем две экспедиции Ашинова в Абиссинию в 1883 и в 1889 году были забыты. А вот восточное направление интенсивно развивалось, о чём говорит один поимённый список «путешественников» (фактически – российских разведчиков), работавших на этом направлении:

Чохан Валиханов
Николай Пржевальский
Николай Крюков
Григорий Грумм-Гржимайло
Владимир Арсеньев
Пётр Бадмаев
Гомбожаб Цыбиков

Интерес к Абиссинии возродился в России сразу после гибели 2-ой Тихоокеанской эскадры вице-адмирала Рожественского в Цусимском бою. Остро встала проблема обеспечения флота топливом и водой во время плаваний вдалеке от родных берегов. Тем более, что часть эскадры добиралась в Японию из Санкт-Петербурга не вокруг Африки, а через Суэцкий канал. А где ещё заправляться перед входом в основную акваторию Индийского океана, пройдя Красное море, как не в Аденском заливе? Тут и вспомнилась эпопея двадцатисемилетней давности, когда закончилась международным скандалом авантюра Ашинова. За прошедшее время достоверных сведений о суверенной Абиссинии и возможности наладить с нею выгодные дружественные отношения не прибавилось. Главы трёх ведомств: Иностранного, Военного и Морского, озадачились проблемой сбора достоверной информации, поскольку было ясно – верить вракам Ашинова нельзя! Так в 1909 году Николай Степанович Гумилёв в первый раз отправился в Абиссинию. А в 1910 – во второй.

Нам неизвестно, сделало ли российское правительство конструктивные выводы из отчётов Гумилёва, стало ли оно готовиться к созданию военных и перевалочных баз в Индийском океане? Вскоре началась Первая Мировая война, и многое, что планировалось до неё или откладывалось на период после её окончания, никогда реализовано не было. Революции 1917 года, смена власти, смена элит и государственных приоритетов стёрли из народной памяти всё, связанное с Абиссинией. А у большинства тех, «кто был никем», и вдруг «стал всем», даже ничего стирать не пришлось – они об этом и так не знали! Но Николай Степанович был сделан из того материала, из которого состоят путешественники. Этот материал характеризуется четырьмя свойствами, обозначенными ещё Пржевальским. Во-первых, Гумилёв родился путешественником. Во-вторых, он постоянно вёл дневники. В-третьих, Гумилёв писал стихи, бывшие лучше любого рассказа о самом путешествии. И в-четвёртых, он всегда отправлялся в путешествия, если находил возможность, отчего полагал мир прекрасным.

Между берегом буйного Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырёх плоскогорий,
С отдыхающей львицей схожа, страна.

Север – это болота без дна и без края,
Змеи чёрные подступы к ним стерегут,
Их сестёр-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.

А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в вековом серебре.

В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.

Абиссинец поёт и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.

Под платанами спорил о Боге учёный,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.

И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползёт на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для весёлой охоты мой старый слуга.

Николай Степанович Гумилёв счастливо соединил второе качество материала с третьим: его стихи – одновременно и дневник путешественника, и его рассказ о путешествии. Стоит ли говорить, что цикл стихов «Абиссинские песни», помещённый Гумилёвым в авторский сборник «Чужое небо» имел у читателей огромный успех. Его стихам верили сразу и больше, чем той галиматье, что выливал водопадами на слушателей «вольный казак» Ашинов, метеор, пролетевший и сгоревший в плотных слоях бульварной литературы. В 70-ые годы XX века из-под пера тогдашнего «историка обывателей», «знавшего всё», Валентина Пикуля вышла короткая миниатюра «Вольный казак Ашинов», ставшая своего рода гимном народному герою, широта политического кругозора и масштабность свершений которого оказались невостребованными в царской России, отравленной аристократической спесью и великодержавным шовинизмом. Теперь, когда доступно большинство источников, читать «историю от Пикуля» стало особенно неприятно.

Война… Уже говорилось, что Гумилёв радикально отличался от остальной поэтической богемной братии, добровольцем уйдя на войну с Германией. Его зачислили вольноопределяющимся в Лейб-Гвардии Уланский полк. Уже в первом сражении на территории Польши, в ноябре 1914 года Гумилёв за участие в ночной разведке был награждён Георгиевским крестом 4-ой степени и произведён в ефрейторы. А уже в январе Гумилёв был произведён в унтер-офицеры. Два с половиной года – сплошные бои, вылазки, разведывательные поиски, ранения и болезни. Месяц Николай Степанович лечился в Петрограде от сильнейшей простуды, но в апреле 1915 года вновь в строю. До июня на фронте активных боевых действий не велось, но Гумилёв ежедневно ходил в разведку, пока командование не перевело полк на Волынь, где гвардейские уланы попали в настоящую мясорубку. Самый трагический военный год 1915 для русской армии Гумилёв вынес стойко и достойно.

В июле 1915 года противник перешёл в решительное наступление. Но отсутствие необходимого количества русской пехоты обрекало лёгкую кавалерию (улан) на полное уничтожение. Тем не менее, уланы спешились и успешно сдерживали позиции до подхода маршевых рот. Сослуживцы Гумилёва проявили чудеса героизма и мужества. В руки неприятелю не попало ни одного пулемёта. При уходе с позиций, Гумилёв один пулемёт спас лично, вынеся его на своих плечах. За этот подвиг Николай Степанович был награждён Георгиевским крестом 3-ей степени, чем очень гордился. Ещё через год Гумилёв был награждён орденом Святого Станислава с мечами и бантом. Но награду получить ему не удалось. Анна Андреевна, как представляется по её реакции, была противницей участия мужа в войне и его патетического отношения к схваткам. В письме, предназначенном для трёхлетнего сына Льва, она не без сарказма прокомментировала подвиг Николая Степановича:

Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.

С сентября 1915 по апрель 1916 года Гумилёв был в тылу, навещал друзей, мать, семью, отношения в которой становились напряжёнными день ото дня. Фактически супруги настолько отдалились друг от друга, что дело оставалось за малым: официально развестись. Но на это времени у них не хватило. В марте 1916 года Гумилёв был произведён в прапорщики, а в апреле переведён в гусарский полк, дислоцировавшийся в районе Двинска. С небольшими перерывами на лечение (в основном, простудных заболеваний) Николай Гумилёв находился на передовой до января 1917 года. Некоторые наблюдатели стали замечать, что Гумилёв несколько тяготится участием в позиционной войне; он стремился туда, где бои не прекращались. То ли он искал смерти, то ли острых ощущений. Но получилось так, что он добился перевода в русский экспедиционный корпус во Франции, чтобы оттуда попасть на Салоникский фронт. Во Францию он добирался через северные страны Скандинавии и Англию. В Лондоне Гумилёв свёл знакомство с местной литературной элитой, в том числе с Честертоном. Автор рассказов о частном детективе патере Брауне заметил такую черту натуры Гумилёва, которая, как он полагал, присуща большинству русских людей – способность к пренебрежению социальными запретами и нормами здравого смысла. А ещё Честертон подметил в Гумилёве внутреннюю потребность в проекции жизнетворчества из плана индивидуальной судьбы в перспективу социальной утопии. Оставшиеся в распоряжении Гумилёва четыре года жизни показали, насколько прав был его английский коллега.

В Париже, где Николай Степанович проходил службу в должности адъютанта комиссара Временного правительства, он располагал достаточным временем, чтобы завязать дружбу с жившими там русскими художниками Михаилом Ларионовым и «амазонкой русского авангарда» Наталией Гончаровой. Но не она, а Елена де Буше, дочь известного хирурга, вскружила голову поэту (что сделать было совсем не трудно), и он посвятил ей свой сборник стихов «К Синей звезде», многими литературоведами считающийся вершиной любовной лирики Николая Гумилёва.

Я И ВЫ

Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришёл из иной страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.

Не по залам и по салонам
Тёмным платьям и пиджакам –
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.

Я люблю – как араб в пустыне
Припадает к воде и пьёт,
А не рыцарем на картине,
Что на звёзды смотрит и ждёт.

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще.

Чтоб войти не во всём открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!

Но после Февральской революции 1917 года разложение в русской армии, как поветрие, перекинулось и на экспедиционный корпус во Франции. В двух русских бригадах вспыхнул мятеж, после подавления которого три бригады слили в одну, а ненадёжных солдат депортировали в Россию. Гумилёв испытывал депрессию, вызванную изменением атмосферы героизма в армейской среде. Оказались никому не нужными подвиги, совершаемые «ради интересов кучки империалистов и плутократов», понятие воинский долг стало восприниматься как оскорбление. И то, что Гумилёв считал святым для себя, предавалось осмеянию. Зачем тогда он писал:

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвёртый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час –
От того, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки:
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я кричу – и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь.
Я носитель мысли великой
Не могу, не могу умереть –
Словно молоты громовые,
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьётся в груди моей!

Общий знакомый Гумилёва, Ахматовой, Ларионова и Гончаровой, художник-символист Борис Анреп (Ахматова посвятила ему более 30 стихов), устроил Николая Степановича в шифровальный отдел Русского правительственного комитета, но, томимый чиновничьими обязанностями, поэт выдержал только два месяца. На большее его не хватило. В апреле 1918 года Гумилёв отбыл из Франции и вернулся уже в Советскую Россию.

Никто его не ждал, триумфальной встречи, как за два года до этого, никто ему не устраивал. Гумилёв будто в омут с головой окунулся в мир большевистского террора, чиновничьего произвола, советской коммунальной бытовщины, невиданной ранее цензуры и тотального стукачества. Отсутствие свободной торговли, самых необходимых продуктов питания и товаров, диктат быдла над интеллигенцией и полное забвение прежних моральных и эстетических ценностей – как он от всего этого не свихнулся и не принялся бунтовать – одному Господу Богу известно! Ведь он уехал из другой страны, другой Вселенной, которую искренно и пламенно любил и воспевал. И без всякого перехода, вдруг оказался… на Марсе! Или в мире антиутопии Евгения Замятина «Мы», написанной в 1920 году, через два года после возвращения Гумилёва на родину.

Но литературная и особенно поэтическая жизнь кипела, проявляясь такими своими формами и гранями, о которых в прежнее время рискованно было даже думать. Толпы поклонников, огромные форумы слушателей и ещё существовавшая возможность издаваться, печататься – поддерживали в Гумилёве жизненный оптимизм. Символизм, как каменный век, уходил в прошлое, задерживаясь на самых отдалённых и малонаселённых островах. Новые технологии и взаимоотношения в социуме пришли на смену отжившим формам. Гиппиус, Мережковский и Вячеслав Иванов всеми доступными средствами пытались выехать из Советской России, чувствуя свою ненужность, чужеродность и обречённость в новом мире тотального большевистского произвола. Блок, как последний из могикан, представлял собою памятник Символу, и всё более памятник, чем живого Поэта. Брюсов начал быстро ассимилироваться к большевистской этике политического просвещения. Но чем дальше, тем явственнее понималась противоестественность его попыток пустить корни в чужеродной культурной среде. И «главное украшение нашей литературы», как Луначарский обозначил Брюсова, выглядел на фоне «агитаторов, горланов, главарей» белой вороной, с перепугу залетевшей в орлиное гнездо.

Футуризм, имажинизм и другие стилистические направления в искусстве, отпочковавшиеся от футуризма, дистанцирующиеся от идеологии Пролеткульта, соперничали с акмеистами на равных; и, в основном, в этом соревновании Гумилёв увидел перспективу существования основанного им направления в русской поэзии. Гумилёв развёртывает бурную литературную деятельность. Он возрождает «Цех поэтов», публикации стихов акмеистов ширятся, получают хорошую оценку у читателей. Николай Степанович ведёт большую организационную работу, завоёвывая позиции, оставляемые символистами. Блок написал об этом времени: «Все под Гумилёвым». А в 1921 году Гумилёва вместо Блока избирают председателем Петроградского союза поэтов. Казалось до триумфа акмеизма и самого Гумилёва один шаг. Но… жизнь распорядилась иначе. То, что Гумилёв остался в Советской России, определило его гибель. А склад его натуры и, как называл это Честертон «трансгрессивность», только ускорило его конец.

В Петрограде Гумилёв сходится с молодым профессором Петроградского университета Владимиром Таганцевым, молодым учёным-географом, сыном бывшего сенатора, выдающегося русского юриста-либерала Николая Таганцева. Отношения Гумилёва с Таганцевым станут для обоих роковыми. Но это уже трагический финал жизни поэта. Пока хотелось бы поговорить о Гумилёве, как о любимце женщин, как о любящем мужчине…

Сохраняется поверхностное, бытовое представление о том, что, дескать, оба талантливых супруга, тем более талантливых поэта, должны быть счастливы, живя под одной крышей. Почему, спрашивается? Только потому, что они талантливы и умны, красивы и сильны духом? Вздор! С такой же безапелляционной уверенностью можно говорить о счастье супругов, лишённых каких-либо положительных качеств. У кого повернётся язык сказать, что в семье алкоголиков и наркоманов, шатунов и маргиналов царит тишь да гладь? Дети в таких семьях вырастают духовно, интеллектуально богатыми и физически здоровыми? И если в семьях второй категории за бутылку водки сын может зарубить отца топором, а мать – привести сожителя в дом при живом муже, то у людей талантливых и успешных другие искушения, не позволяющие им жить в любви, мире и согласии: столкновения характеров, борьба амбиций, зависть к славе супруга – вообще, два медведя в одной берлоге не уживаются. Гумилёв и Ахматова – самый тому хрестоматийный пример.

Гумилёв, как уже было сказано, был мужчиной некрасивым, нескладным, далеко не атлетического сложения. «Всё в нём особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова с непомерно высоким плоским лбом. Волосы, стриженные под машинку, неопределённого цвета. Жидкие, будто молью траченные брови. Под тяжёлыми веками совершенно плоские глаза». Такой портрет оставила в своих мемуарах Ирина Одоевцева (Ираида Густавовна Гейнике) – «моя лучшая ученица», как аттестовал её сам Николай Степанович. Однако когда женщины с долей иронии говорят, что «если мужчина чуть привлекательнее обезьяны, то он – красавец», в этом всё же есть доля истины. Потому что кроме внешности есть ещё и талант, и харизма, и обаяние. Всем этим Гумилёв располагал вполне. И, нет сомнения, знал об этом, и пользовался.

Как необходимы поэту были путешествия с их быстрой сменой впечатлений, война – катализатор обострения чувств и эмоций, так и любовь, являлась необходимым составляющим его творческой натуры. Причём любовь и любовные увлечения Гумилёв не всегда отличал друг от друга, не стремился провести между ними водораздела. Любовь и страсть были своего рода адреналином, своеобразным наркотиком, вызывавшими водопады прекрасных, ни с какими другими не сравнимых стихов. Поэтому вся его недолгая жизнь – бесконечная череда романов, увлечений, порой даже почти животных страстей к представительницам прекрасного пола. Вот небольшой перечень дам, оставивших заметный след в душе поэта.

Про Елизавету Дмитриеву (Черубина де Габриак) уже говорилось выше. Утверждается, будто Анна Ахматова не ревновала мужа к его парижскому увлечению – баронессе Орвиц Занетти, одной из трёх парижанок, с которыми у него были романы перед тем как Ахматова, наконец, ответила согласием на его предложение. Однако, если Ахматова запомнила это имя, да ещё добавила, что с баронессой Николай Степанович не разорвал близких отношений даже после получения долгожданного согласия невесты, представляется, что она не была откровенной. Гумилёв достаточно долго поддерживал интимные отношения с сестрой поэта Георгия Адамовича Татьяной, о чём (как через много лет рассказывала Ахматова) он делился впечатлениями с женой, и даже «плакал в жилетку», когда настала пора мучительного для него разрыва с любовницей.

В 1912 году, вернувшись из Абиссинии, Гумилёв под Бежецком, в имении своей матери завёл роман с племянницей – Машей Кузьминой-Караваевой, смертельно больной туберкулёзом. Вскоре Маша умерла, а Николай Степанович «переключился» на актрису из труппы Мейерхольда Ольгу Высотскую, с которой познакомился в кафе-кабаре «Бродячая собака». В это время Анна Андреевна рожает сына Льва, получившего от друзей прозвище Гумильвёнок, что, однако, не отвадило поэта от Высотской. Через год после Льва, родился у Ольги сын Орест, но Николаю Степановичу не привелось увидеть своего второго сына. Создаётся впечатление, что он и не знал о его существовании, так как, оставив Высотскую, он обратился к другим женщинам. Ольга Высотская так и не стала великой актрисой, хотя подавала к тому определённые надежды. Она уехала в провинцию, где прожила много лет. Так случилось, что братья познакомились и даже подружились. Их арестовали в 1938 году: Льва в марте, Ореста – в апреле. И их матери стояли вместе в очереди в «Кресты», чтобы отдать передачи сыновьям. И Ольга, и Анна умерли в один год, в 1966. А Лев и Орест тоже в один год скончались – в 1992.

В 1916 году у Гумилёва два романа. Сначала он влюбляется в молодую поэтессу Ольгу Молчанову. А летом того же года, познакомившись в «Бродячей собаке» – в красавицу Ларису Рейснер. Более бурной страсти в дальнейшей жизни, видимо, не испытали ни он, ни она. Хотя и она, как и он, не могла обойтись без этого своеобразного адреналина, вызывавшего ощущение парения над серостью жизни. Он был старше её на девять лет, но удержать рядом с собою не смог. Это был для него сорок первый медведь. Рейснер была «вольным стрелком», специалистом по охоте за мужчинами, способными обеспечить её тремя фундаментальными основами бытия. Первая: невероятные приключения, чередующиеся с чудовищной роскошью в быту. Вторая: свобода творческого самовыражения, подпитываемого первой и третьей основой. Третья: пламенный эрос и суверенное право на выбор партнёров по сексу. Ничего из этого набора Гумилёв обеспечить ей не мог, но звал замуж. Зная судьбу Ахматовой, месяцами, а то и годами ожидавшую дома возвращения своего Одиссея, Рейснер решительно отказала Николаю Степановичу в его предложении. Они расстались. Но… как сказал поэт Анчаров: «нас без слёз покидали женщины, но забыть не могли вовек». Рейснер всю жизнь вспоминала свой бурный роман с Гумилёвым и его самого. Правда, пережила она его всего на пять лет.

Когда они навсегда расстались, Лариса написала Гумилёву: «Если я умру, все письма вернутся Вам… Потому что действительно есть Бог». Лариса Рейснер не могла забыть Гумилёва – и не только она одна! Дух Гумилёва, могучий дух титана Серебряного века, никогда не смирявшегося с судьбой, даже после расставаний, после его трагической гибели через много лет отдавался в сердцах его поклонников и учеников набатом чётких стихотворных размеров, красивых и необычных, постоянно напоминал о неуёмности души их автора, о «…островах в раскалённом песке», о том, как:

На обрывистый берег выходят слоны,
Чутко слушая волн набегающий шум,
Обожать отраженье ущербной луны,
Подступают к воде и боятся акул.

И этот могучий дух, как пепел Клааса стучал в сердца людей, напоминая о трагической участи поэта, умом, потрясающим героизмом не позволяющим забывать, что свободы для всех не бывает без свободы личной. Да, такого вовек не забудешь… Даже Всеволод Вишневский не смог забыть, что его богиня, комиссар Волжской флотилии Лариса Рейснер была влюблена в Гумилёва. Не мог забыть, потому и вставил в уста Комиссара строфу из гумилёвских «Капитанов»…

Николай Гумилёв не был кабинетным поэтом, творившим в отрыве от жизни, от мира, создающим поэтические миры в собственном воображении. Он эти миры искал, он в них жил, и их красоту отображал в стихах. Честертон не ошибся: именно трансгрессивность была основой сущности Гумилёва, как человека и поэта. Для того, чтобы его уничтожить, не обязательно было его физически убивать. Достаточно изолировать от мира, запретить путешествовать, словом, лишить его возможности преступать социальные запреты и нормы здравого смысла. Ситуация, в которой оказался Гумилёв, вернувшись в Советскую Россию в 1918 году, предопределяла его конец. Человеку, написавшему ещё в юности и утвердившему жизненное кредо на основании этих строк, не было места на одной шестой части земной суши, где к власти пришли «новые люди».

И все, кто дерзает, кто хочет, кто ищет,
Кому опостылели страны отцов,
Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет,
Внимая заветам седых мудрецов!

В августе 1918 года Николай Степанович Гумилёв официально оформляет развод с Анной Андреевной Ахматовой, которая тут же выходит замуж за своего любовника, Вальдемара Казимировича Шилейко – талантливого отечественного ориентолога и ассириолога. Гумилёв женится на Анне Николаевне Энгельгард, дочери известного писателя и публициста, племяннице Константина Бальмонта. У них рождается дочь Елена. Анна Николаевна, её отец и дочь умерли в 1942 году в блокадном Ленинграде. Вальдемар Шулейко умер уже после развода с Ахматовой в 1930 году от туберкулёза. Но и живя с «Анной Второй» Гумилёв продолжал заводить романы с другими женщинами, правда, короткие, практически бесстрастные. Словно только для того, чтобы самому себе доказать, что ещё мужчина!

А что ему оставалось делать, если бытие жестоко определило его сознание, лишив возможности «дерзать, искать, вне опостылевшей страны отцов»? Единственное путешествие, если его так можно назвать, в котором Гумилёв принял участие в последние три года жизни, была поездка в Крым с контр-адмиралом Нёмитцем, во время которой Гумилёв случайно встретился с Волошиным. После злополучной дуэли у Чёрной Речки они не виделись и не общались. Теперь, недолго, прохладно поговорив, расстались навсегда. Какова была роль Гумилёва в этой поездке, зачем он отправился на Юг России в штабном вагоне Нёмитца? На эти вопросы ответов нет, есть только догадки, некоторые из которых настолько неправдоподобны, что больше напоминают бред бульварной прессы, чем правду. Однако именно в этой поездке за Гумилёвым потянулся хвост слежки, доведший его до подъезда дома, в котором поэт был арестован в ночь с 3 на 4 августа 1921 года. Гумилёву инкриминировали участие в контрреволюционной «Петроградской боевой организации», возглавляемой Владимиром Таганцевым.

Гумилёв не был слепым поэтом или наивным до отвращения конформистом. Он видел, что произошло с Россией и боль его родины была его личной болью. Своё отношение к происходящему он выражал открыто, в свойственной ему немного высокомерной манере. Он всегда прилюдно крестился на церковные кресты, а на публичных выступлениях, на вопросы, касавшиеся его партийной принадлежности или политической ориентации, твёрдо отвечал: «Я – монархист!». Неизвестно, сколько он определил жизни советской власти в России, но создаётся ощущение, что он об этом даже не задумывался, продолжая жить так, как привык, ни в чём себя не ограничивая. Со стороны это могло показаться безумием, самоубийственным политическим инфантилизмом, но… это был Гумилёв! Он не воевал за белых, как не воевал за красных. Он воевал за Россию! И он продолжал за неё воевать своими стихами, не имеющими ничего общего ни с «Левым маршем», ни с «Двенадцатью». Он оставался последним осколком России, о которой старались забыть его сограждане под дулами чекистских револьверов или в ожидании подачек от «новых людей».

Нет сомнений, что порою ему открывались такие безнадёжные перспективы его существования в РСФСР, что только совершенно незнающий историю нашей страны может поспорить о том, будто нет ничего пророческого в следующих его стихах:

Прежний ад нам показался раем,
Дьяволу мы в слуги нанялись
Оттого, что мы не отличаем
Зло от блага и от бездны высь.

1919 г.

В час гиены мы взыскуем рая,
Незаслуженных хотим услад,
В очереди мы стоим, не зная,
Что та очередь приводит в ад.

1920 г.

Около трёх недель велось следствие. По противоречивым сведениям, чекисты во время обыска в квартире поэта обнаружили прокламацию, имевшую отношение к восстанию матросов в Кронштадте в марте 1921 года, и написанную рукой Гумилёва. Никаких иных улик, изобличавших его контрреволюционную, антисоветскую деятельность, в деле не фигурировало. По прошествии времени, когда в 1992 году Николай Степанович Гумилёв был реабилитирован, были открыты ранее засекреченные материалы по его делу и общественности было позволено ознакомиться с их частью, возникли две версии, основанные на косвенных данных и домыслах авторов. По одной версии Гумилёв был причастен к организации Таганцева лишь опосредовано, никакого активного участия в ней не принимал, следовательно, вина его «не натягивала» на смертную казнь и он пострадал не заслужено. Другая версия строится на совершенном непричастии Гумилёва к «Петроградской боевой организации» – ПБО, которая сама по себе от начала до конца являлась выдумкой чекистов, поэтому всех, кого казнили или осудили по этому делу, следует считать невинно репрессированными. Но, как представляется, все эти умствования выглядят плодом инфантильного социально-политического мышления их авторов, всё ещё подсознательно делящих чекистов на честных и бесчестных. Гумилёв, как и миллионные жертвы большевизма, был обречён в принципе, самим ходом уничтожения Старого Мира.

Один из «теоретиков» и «идеологов» политики «классового чутья» и «классовой борьбы» на острие которой находилась ВЧК – (Ян Фридрихович Судрабс) Мартин Янович Лацис (один из заместителей Дзержинского, в Гражданскую войну – Председатель Украинской ЧК), человек личной жестокости, даже издал для работников своего ведомства пособие, призванное научить следственный персонал ВЧК правильно вести дела контрреволюционеров, предварительно составив о них соответствующее представление. Исходя из содержания этого документа становится ясным, что всякие версии о причастности Гумилёва к ПБО – лишь игра ума российской интеллигенции, практически никогда не представлявшей разрушительной силы тех социальных процессов, которые она катализировала своими зажигательными речами, призывами, воззваниями, публикациями. Вот документ, сам по себе являвшийся смертным приговором и для русской интеллигенции в том числе:

«Для нас нет и не может быть старых устоев морали и “гуманности”, выдуманных буржуазией для угнетения и эксплуатации “низших классов”. Наша мораль новая, наша гуманность абсолютная, ибо она покоится на светлом идеале уничтожения всякого гнёта и насилия. Нам всё разрешено, ибо мы первые в мире подняли меч не во имя закрепощения и угнетения кого-либо, а во имя раскрепощения от гнёта и рабства всех. Жертвы, которых мы требуем, жертвы спасительные, жертвы, устилающие путь к Светлому Царству Труда, Свободы и Правды. Кровь? Пусть кровь, если только ею можно выкрасить в алый цвет серо-бело-чёрный штандарт старого разбойного мира. Ибо только бесповоротная смерть этого мира избавить нас от возрождения старых шакалов, тех шакалов, с которыми мы кончаем, кончаем, миндальничаем, и никак не можем кончить раз и навсегда… Мы не ведём войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который мы должны ему предложить, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом – смысл и сущность красного террора».

Судьба поэта Гумилёва была определена не его причастностью к той или иной контрреволюционной организации, не его действительной или надуманной антисоветской деятельностью, а содержанием приведённого выше документа, олицетворявшего принципы борьбы Мира Нового с Миром Старым. Через семнадцать лет после Гумилёва автор этого «пособия для чекистов» сам был стёрт в порошок, став жертвой бумеранга, брошенного и незамеченного им.

Вот несколько цитат, не оставляющих сомнений относительно альтернативного исхода следствия над членами «Петроградской боевой организации». Отец профессора Владимира Таганцева, известный русский юрист Николай Степанович Таганцев, сенатор, член Государственного Совета, Действительный Тайный советник, в бытность свою принимал экзамены в Санкт-Петербургском университете у Владимира Ульянова (Ленина). Когда Владимир Таганцев был арестован в 1921 году, друзья говорили его отцу, чтобы он обратился напрямую к Ленину, похлопотал за сына. Ленин, помня университетского профессора, либерального юриста, не мог бы отказать. Однако все обращения к «вождю мирового пролетариата» остались без ответа. Владимир Таганцев с женою был расстрелян. Его отец в дневнике написал: «Господи, какая чушь! Я никогда не просил Ульянова-Ленина ни о каком помиловании сына, потому что это было бесполезно».

25 июня 1921 года, когда уже велось следствие по делу о Петроградской Боевой организации, следователи Петроградской ЧКа Губин и Попов составили доклад о результатах следствия. В нём указывалось, что «Определённое название следствием не установлено… Не имея определённого названия, организация не имела определенной, строго продуманной программы… как не были детально выработаны и методы борьбы, не изысканы средства, не составлена схема… Действительно, несмотря на то, что само возникновение организации можно считать январь-февраль сего года, то есть незадолго до кронштадтских событий… наличный состав организации имел в себе лишь самого Таганцева, нескольких курьеров и сочувствующих… Террор, как таковой, по словам Таганцева и других… не входил в их задачи… Связь с курьерами… квартиры которых были явочными, имела исключительно спекулятивную подкладку, как перепродажа вещей, отправка эмигрирующих русских заграницу, передача писем. Что же касается непосредственных связей организации Таганцева с финской и другими контрразведками, то в действительности установлены частные случаи… сама же организация, как таковая, ни связи, ни поддержки не имела… Таганцев – кабинетный учёный, мыслил свою организацию теоретически». После этого доклада фамилии следователей в материалах «дела Таганцева» не упоминаются.

Помочь петроградским чекистам добиться для большевистских властей желательного результата был прислан из Москвы Яков Саулович Агранов (Янкель Шмаевич Соренсон), в недавнем прошлом секретарь Совета Народных Комиссаров, а к 1921 году – ответственный сотрудник ВЧК, за два года до этого успешно «провернувший» дело контрреволюционного «Тактического центра». Среди «заговорщиков» в «деле Тактического центра» значились Сергей Мельгунов, князь Сергей Трубецкой, Николай Бердяев и дочь Льва Толстого Александра Львовна. После этого успешного для ВЧК дела Агранов заслужил среди своих коллег репутацию специалиста по работе с интеллигенцией. Что он и доказал в Петрограде, работая по делу «Петроградской боевой организации», и приговорив к расстрелу около 90 человек, в том числе профессора Таганцева (с женой) – 31 года, Максимова, Лазаревского – 53 лет, Тихвинского – 53 лет, сотрудника Русского музея Ухтомского и поэта Гумилёва – 35 лет. Позже, «специалист по работе с интеллигенцией» так объяснил жестокость расправы с не причастными к делу: «В 1921 году 70% петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу “ожечь”». Альтернативы у задержанных петроградской ЧК не было. В 1938 году «ожёгся» и сам, видимо, ставший интеллигентным, чекист, успевший плодотворно «поработать» с отечественной интеллигенцией. 1 августа он был расстрелян на полигоне «Коммунарка», как враг народа и член антисоветской организации. Слава Богу, до сих пор не реабилитирован.

В своих воспоминаниях Георгий Иванов, прекрасный русский поэт-акмеист, литератор, филолог и теоретик литературы, ученик и друг Николая Гумилёва, муж Ирины Одоевцевой, писал в эмиграции о некоем Боброве С.П., теперь уже совершенно никому не известном: «…сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам». Георгий Иванов зафиксировал разговор, произошедший между Бобровым и Михаилом Лозинским, содержание которого Лозинский передал Иванову. «Да… Этот ваш Гумилёв… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвёл впечатление. Пустое молодечество, но всё-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что же – свалял дурака. Не лез бы в контру, шёл бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны». Легенда, конечно, одна из многих, тем более – Георгий Иванов, не очень надёжный источник. А вот ещё одна легенда. Якобы умирающий Блок успел узнать об аресте Гумилёва. И не только узнать, но и буквально вынудить Горького написать Ленину умоляющее письмо с просьбой освободить Гумилёва. В случае с Николаем Степановичем распоряжение Ленина о помиловании почему-то не опоздало. Оно поспело как раз тогда, когда приговорённых ставили у бруствера перед вырытым рвом. Чекист, командовавший расстрелом, прочитал содержание принесённого ему конверта, после чего обратился к «контрреволюционерам» со словами: «Кто здесь поэт Гумилёв? Шаг вперёд!». После длительной безмолвной паузы начальник команды повторил сказанное. И услышал дерзкий, но спокойный ответ: «Нет поэта Гумилёва. Есть офицер Гумилёв!». «Ну, что же, тогда оставайтесь там, где находитесь!».

Легенды, легенды… Со временем их не становится меньше. Но, как ни странно, ничего, противоречащего складу характера и самой натуры поэта, народное воображение не рождает. Вот, например, опус Иванова о рассказе Боброва Лозинскому. Бобров Сергей Павлович, скандально известный мистификацией продолжения пушкинского стихотворения «Когда владыка ассирийский», а также тем, что за несколько дней до смерти Блока в журнальной статье назвал его «поэтическим мертвецом», до революции был черносотенцем, а после – чекистом (по представлениям Иванова). Так вот, Сергей Павлович «дурака не свалял», писал чуть-чуть иначе, сделал литературную карьеру при советской власти (ей такие были нужны), умер в 1971 году в возрасте 81 года. Ничего подобного о Гумилёве представить невозможно.

Теперь рассмотрим вторую легенду. В ней Гумилёв именно такой, каким был всегда – верный долгу и товариществу. Его одного из большого количества безвинно осуждённых помиловал вождь «мирового пролетариата», ему одному выпал фарт остаться в живых. И Гумилёв, по большому счёту фаталист, пренебрегает этим почти фантастическим по вероятности шансом: он остаётся с теми, кто не вписывался в Новый Мир, кто «принадлежал антагонистическому классу, был дворянского или интеллигентского происхождения, буржуазного воспитания, имел высшее образование, не пахал землю, не стоял у станка». Он не мог себе представить, как жил бы после принятия милости из рук кровожадного вождя. В то время как товарищи по несчастью отправились бы туда, откуда ещё никто не возвращался… Гумилёв поступил в этой легенде по-гумилёвски…

До сих пор с точностью не определено место расстрела «участников ПБО». Наиболее распространённая версия – недалеко от платформы Бернгардовка, в небольшой рощице. К этому склонялась в своё время Анна Андреевна, первая жена Гумилёва и… Александр Галич, написавший:

Таким же неверно-нелепым
Был давний тот август, когда
Под чёрным бернгардовским небом
Стрельнула, как птица, беда.

После 1992 года, после официальной реабилитации поэта, было поставлено несколько памятников и памятных знаков Николаю Степановичу. В том числе, и у «Бернгардовской рощи». Однако самым интересным и в смысловом отношении самым логичным является памятник в Бежецке, неподалёку от которого находилось имение матери Николая Степановича, где Николай Степанович, Анна Андреевна и их сын Лев Николаевич подолгу жили, росли, отдыхали. Памятник многофигурный, на нём изображены все трое, все, так или иначе, пострадавшие от советской власти. Интересно, что Николай Степанович изображён уже в виде памятника в окружении живой жены и живого сына. Облик Анны Андреевны стилизован под её образ с известного портрета Альтмана. Автор этого памятника Андрей Ковальчук сделал то, что было предопределено духовно-стилистическим контекстом: совершенно отстранённая Анна Андреевна, одухотворённо читающий лекцию Лев Николаевич Гумилёв, а сзади, над ними и, уже ставший классиком, почти полубожеством, забронзовелый – Николай Степанович.

Николай Гумилёв – сплошные загадки, легенды и мифы, требующие внимательного осмысления и не предвзятого анализа. Вот, например, цитата из письма 1952 года Георгия Иванова Александровой, что было опубликовано в 1996 году в Нью-Йорке. «Я был и участником несчастного и дурацкого Таганцевского заговора, из-за которого он погиб. Если меня не арестовали, то только потому, что я был в “десятке” Гумилёва, а он, в отличие от большинства других, в частности, самого Таганцева, не назвал ни одного имени». Признание, сделанное через тридцать лет после той, петроградской трагедии, когда Иванов мог его сделать в любое другое время, пребывая в эмиграции с 1922 года, не кажется правдоподобным относительно причастности самого Иванова к «заговору». Но абсолютно укладывается в логику поведения Гумилёва.

7 декабря 1918 года в журнале «Искусство коммуны» была опубликована заметка «Попытка реставрации». Её автор – заместитель народного комиссара просвещения Луначарского, известный искусствовед Николай Николаевич Пунин. Вот одна из наиболее любопытных цитат, непосредственно относящаяся к Гумилёву Николаю Степановичу. «…с каким усилием, и то только благодаря могучему коммунистическому движению, мы вышли год тому назад из-под многолетнего гнёта тусклой, изнеженно-развращённой буржуазной эстетики. Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые “критики” и читаться некоторые поэты (Гумилёв, например). И вдруг я встречаюсь с ними снова в “советских кругах”… Этому воскрешению я в конечном итоге не удивлён. Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет, нет да и поднимет свою битую голову».

Предопределённость… в последних очерках о ней много говорилось. И титаны духа, знавшие и ощущавшие близкий конец Старого Мира, покидали жизнь вместе с ним по-разному, но достойно, не прогнувшись под «новых людей», не поступившись честью и долгом. Другие, умные, талантливые, но с деформированной моралью и совестью, уверовавшие, что и в аду можно приспособиться, так как предопределённость придумана закоснелыми доктринёрами в оправдание своей нежизнелюбивой психологии, ушли в небытие, как следуют на бойню определённые для переработки домашние животные. Тот же Пунин… Ему выпало стать мужем Анны Андреевны Ахматовой и прожить с нею 15 лет. Его несколько раз арестовывали в 30-ые годы, используя примерно те же формулировки, которые использовал он сам в заметке «Попытка реставрации». В 1953 году, сразу после смерти Сталина Николай Николаевич умер в лагере для политзаключённых на севере автономной республики Коми.

За неделю до ареста Николая Степановича Гумилёва теперь уже всеми забытый эпатажный поэт, «проклятый поэт», как определяли его коллеги по цеху, Александр Иванович Теняков сделал предметом гласности свои стихи, называвшиеся «Радость жизни». Стихи мерзкие как по форме, так и по содержанию, но абсолютно соответствовавшие духу автора, его деформированной морали.

Едут навстречу мне гробики полные
В каждом – мертвец молодой.
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно берёзке весной

Вы околели, собаки несчастные, –
Я же дышу и хожу.
Крышки над вами забиты тяжёлые, –
Я же на небо гляжу.

Может, – в тех гробиках гении разные,
Может, – поэт Гумилёв…
Я же, презренный и всеми оплёванный,
Жив и здоров.

Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь
Падалью, полной червей,
Но пока жив, – я ликую над трупами
Раньше умерших людей.

Михаил Михайлович Зощенко аттестовал Тенякова «…животным более страшным, чем какое-либо иное, ибо тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта». Михаил Михайлович называл вдохновение Тенякова «смердяковским». Всеми презираемый, с 1926 года Теняков становится профессиональным нищим. В 1934 году в возрасте сорока восьми лет он умирает под забором, как ординарный российский бомж.

Ещё одна легенда, почти быль, о Гумилёве. За Гумилёва после его ареста пробовали ходатайствовать даже у самого Феликса Эдмундовича Дзержинского. При этом руководителя ВЧК спросили: «Можно ли расстреливать одного из двух или трёх величайших поэтов России?». На что «железный Феликс» ответил встречным вопросом: «Можем ли мы делать исключение для поэта?».

Если перефразировать Владимира Соловьёва, то гибель Старого Мира и приход «новых людей» в очередной раз начинался с истребления неправедных.

Недавно, совершенно случайно, мне открылась старая, но хорошо забытая истина. Вот её краткое изложение. «Ни для кого нет тайны в том, что поэты перерастают такие литературные школы, как символизм, футуризм и, пожалуй, имажинизм. Для всех Сологуб – Сологуб и уж потом, где-то в закоулках памяти, – символист. Маяковский – Маяковский, Есенин, Клюев и Ивнев – сами по себе. Но, конечно, Эрберг – символист, Кручёных – футурист, Мариенгоф – имажинист, потому что отстранённые от школ, они потеряют всякий смысл. Такова же не органическая, а выдуманная и насильственная школа, как акмеизм, с самого рождения лезла по швам, соединяя несоединимых Гумилёва, Ахматову, Мандельштама».

Что касается первых двух – то и в жизни, наверное, тоже.

Одним из коренных свойств Гумилёва было – превращать в реальность то, что казалось недостижимым, как бы недоделанным судьбой.


25 декабря

ГИБЕЛЬ БОГОВ. Часть 3.
(Когда умирает совесть).
Короленко Владимир Галактионович 1853 – 1921 гг.

Не было, наверное, в русской литературе ни одного писателя, который бы, как Короленко, искренно и последовательно отстаивал и защищал права своих соотечественников. Для которого уважение свободы личности и борьба с государственным произволом были неотъемлемой составляющей его внутреннего мира и всей жизнедеятельности. Человек, жертвовавший своим художественным талантом, отодвигавший в сторону личные привязанности и потребности ради воцарения Правды и Истины, в России на рубеже XIX – XX веков был, пожалуй один – Владимир Галактионович Короленко. Его популярность и авторитет в обществе были столь огромны, что царская администрация вынуждена была считаться с его нескончаемыми выступлениями, публикациями, обращениями и воззваниями, направленными на формирование того, что сейчас принято называть гражданским обществом.

Владимир Короленко родился в Житомире, в семье уездного судьи Галактиона Афанасьевича, потомка запорожских казаков. Отец был человеком замкнутым, суровым, но одновременно честным и неподкупным. Из-за двух последних качеств в семье никогда не знали роскоши, избытка чего-нибудь: всего было в обрез, даже самого необходимого, поэтому Владимир вырос склонным к бережливости, а не к расточительству. Именно из-за отцовского принципа быть во всём и всегда честным Владимир вырос нетерпимым к обману, подлости, лукавству и произволу. Отец никогда не брал должностных взяток, от чего судейское окружение рассматривало его как «белую ворону» в своей корпорации. Но благодаря неподкупности отца, сын вырос принципиальным, честным и воспринимающим чужую боль, как свою собственную. Гражданская позиция Владимира Короленко сформировалась в семье ещё в детстве и юности, и он смог передать её последующим своим поколениям.

«Береги рубашку снову, а честь – смолоду» – народная мудрость, взятая Пушкиным как эпиграф к «Капитанской дочке», стал девизом для Владимира Короленко на всю жизнь. И какие бы испытания или личные трагедии не подстерегали Владимира Короленко на его жизненном пути, он никогда не изменял этому морально-этическому императиву. Человека более цельного, более уверенного в том, что поступает именно так, как должно – в среде русской интеллигенции не существовало. А если оценивать: кто из русских литераторов принёс собственному народу больше реальной, а не отвлечённо-опосредованной пользы, так, безусловно, Короленко занимает по праву первое место, и оно никем неоспоримо.

Когда Владимиру исполнилось пятнадцать лет, умер его отец, отчего материальное положение семьи значительно ухудшилось. Вместо гимназии Владимиру пришлось заканчивать реальное училище в Ровно. В 1871 году, по окончании училища, он поступил в Петербургский технологический институт (в просторечье – «Техноложка»), но через три года вынужден был перевестись в Москву, в Петровский земледельческий институт. Связан этот переход был в основном с банальным безденежьем и достаточно высоким по сравнению с Москвой уровнем жизни в северной столице. А в Петровском институте платили стипендию, да и заработки на стороне, в основном частными уроками, давали возможность Владимиру помогать деньгами матери и сёстрам. В Петровском институте Владимир Короленко примкнул к народникам, стал посещать их кружки, именно этот путь выбрал он для освобождения народа от произвола царизма.

Но за студентами этого учебного заведения с 1869 года была установлена бдительная слежка, в результате чего Короленко был исключён из института в 1876 году и выслан в Кронштадт под надзор полиции. Дело заключалось в том, что 21 ноября 1869 года в гроте парка, окружавшего бывший дворец Разумовских (в здании которого находился сельскохозяйственный институт), группой студентов, возглавляемых Сергеем Нечаевым, был убит студент Иванов. Сергей Геннадьевич Нечаев, создатель тайного революционного «Общества народной расправы», прожил на свете всего тридцать пять лет, из коих половину сознательного возраста провёл в заключении. Где и умер от водянки в 1882 году. Однако Нечаев успел разбудить у российской молодёжи стремление к революционной, экстремистской террористической деятельности, создав «Катехизис революционера» – программу широкомасштабного террора с огромными человеческими жертвами ради «светлого будущего всего человечества». Соратники Нечаева готовы были истребить «целую орду грабителей казны, подлых народных тиранов», «избавиться тем или иным путём от лжеучителей, доносчиков, предателей, грязнящих знамя истины».

Стоит рассмотреть некоторые параграфы «Катехизиса революционера», чтобы заглянуть в ту глубину нигилистической пропасти, в которую увлекал Нечаев русское общество, и куда удалось его увлечь большевикам, использовавшим революционный макиавеллизм Сергея Геннадьевича. «Катехизис» жёстко регламентировал революционную деятельность, дозволяя ради революции всё, кроме сострадания, гуманности и «милости падшим». В нём говорилось: «Революционер – человек обречённый; у него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни имени. Он отказался от мирской науки, предоставляя её будущим поколениям… Он знает только науку разрушения, для этого изучает механику, химию, пожалуй, медицину… Он презирает общественное мнение, презирает и ненавидит нынешнюю общественную нравственность».

Да это же «Святое Писание» для Ленина, Троцкого, Сталина, Молотова, Кирова, Камо и многих, многих других, кто ненавидя бытовавшую в ту пору общественную нравственность, не имея имени, собрался строить Новый Мир. Читаем дальше и уже окончательно убеждаемся в духовной преемственности большевиков от народников-нигилистов.

«Соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России!». Выше приведённые фамилии большевистских лидеров – наглядный пример именно такой смычки. Именно эти же персоны ярко демонстрировали положение «Катехизиса» об отношении революционера к товарищам по борьбе. Сначала всех товарищей следовало разделить на категории, в зависимости от их полезности для революции. После этого революционер более высокого разряда должен смотреть на «революционеров второго и третьего разрядов как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение». Жёстко, вертикально централизованная партия большевиков перед революцией строилась именно на таком отношении между партийцами. А после прихода большевиков к власти, они стали градироваться именно так же, но это стало называться номенклатурой.

Если кто-то сомневается в том, что большевики были идейными преемниками нечаевцев, то следует для избавления от сомнений напомнить ещё несколько положений из «Катехизиса», именно из той его части, где говорится об отношении к народу. «Революционер вступает в государственный, сословный и так называемый образованный мир и живёт в нём только с целью его полнейшего, скорейшего разрушения. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире; если он может остановиться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего этому миру, в котором – всё и все должны быть ему равно ненавистны. Тем хуже для него, если у него есть в нём родственные, дружеские или любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку. С целью беспощадного разрушения революционер может, и даже часто должен, жить в обществе, притворяясь совсем не тем, чем он есть. Революционеры должны проникнуть всюду, во все высшие и средние сословия, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в третье отделение и, даже, в зимний дворец».

Карпов, Красин, Кржижановский, Самойлов, Цюрупа – вот неполный перечень тех большевиков, кто очень удачно смог «вступить в государственный, сословный и так называемый образованный мир» и жить «в нём только с целью его полнейшего, скорейшего разрушения», при этом «притворяясь совсем не теми, чем они есть». Основоположник русской политической журналистики, «правый», редактор и издатель газеты «Московские ведомости» Михаил Никифорович Катков писал о «Катехизисе революционера» и его авторах: «Послушаем, как русский революционер понимает сам себя. На высоте своего сознания он объявляет себя человеком без убеждений, без правил, без чести. Он должен быть готов на всякую мерзость, подлог, обман, грабёж, убийство. Ему разрешается быть предателем даже своих соумышленников и товарищей… Не чувствуете ли вы, что под вами исчезает всякая почва? Не очутитесь ли вы в ужасной теснине между умопомешательством и мошенничеством?»

Как известно, Нечаев не был единственным автором этого демонического документа, циничного по форме и жизнеотвергающего по сути. Были ещё два соавтора, «приложившие руки» к сочинению «Катехизиса». Это Михаил Бакунин и Пётр Ткачёв. Бакунин был теоретиком русского анархизма, немало повоевав в молодости на баррикадах европейских революций. А вот народник Ткачёв… Пётр Никитич Ткачёв считал, что создание тайной централизованной и законспирированной революционной организации является важнейшей гарантией успеха политической революции. Революция, по Ткачёву, сводилась к захвату власти и установлению диктатуры «революционного меньшинства», которое и займётся революционно-разрушительной деятельностью. Для успеха подобной деятельности и «для обновления России необходимо уничтожить всех людей старше 25 лет».

В 1882 году у Петра Ткачёва были обнаружены признаки душевной болезни, его положили в парижскую психиатрическую клинику, в которой он через четыре года умер в возрасте сорока двух лет. В 1872 году Фёдор Михайлович Достоевский закончил написание антинигилистического романа «Бесы», в котором прототипом Петра Верховенского послужил Сергей Нечаев. Недаром, как только речь заходила о писателе Достоевском, Ленин принимался истерить и высказываться в присущем ему оскорбительном тоне: «На эту дрянь у меня нет свободного времени!», «Морализирующая блевотина!», «Перечитал книгу и швырнул её в сторону!». Видимо, правда колола не только глаза, но и остатки совести. Именно поэтому Достоевский в СССР был «официально забыт», его возвращение к общественности началось только в эпоху «хрущёвской оттепели», а «Бесы» стали доступны широкому читателю только с перестройкой…

Так вот, вернёмся к Короленко… Фундамент, заложенный семьёй, был так прочен, что не позволил молодому человеку увлечься идеями радикальных народников настолько, чтобы самому превратиться в одного из «бесов», противопоставлявших себя роду человеческому. Радикальная, экстремистская, прельстительная идеология нигилизма отскочила от Короленко как горох от стены. От народничества в нём осталось только то, что он сам понимал как «любовь к народу». И не просто любовь к какому-то отвлечённому, безликому понятию вроде толпы, плебса, общества и тому подобных понятий, ничего не обозначающих и не выражающих, а к тем, особенно, кто в данный момент больше всего в ней нуждается. Нет сомнения, что периоды ссылок, которым Короленко подвергался, утвердили в нём убеждённость в правильности своего выбора: народ нуждается в помощи и любви и приходить к нему с этим необходимо! Будучи сосланным в Кронштадт, Короленко перепробовал множество рабочих профессий, работал, к тому же, корректором в типографии, занимался репетиторством. Он узнал жизнь народа не из официальной государственной статистики и не из художественных произведений русских писателей. Он сам был частью русского народа.

После окончания ссылки в Кронштадте Короленко перебрался в Санкт-Петербург и в 1877 году поступил в Горный институт. Здесь он начал свою литературную деятельность, продолжавшуюся до самой его смерти. Интересна история его первой публикации. С рассказом «Эпизоды из жизни “искателя”» он пришёл в редакцию журнала «Отечественные записки», но редактор, коим тогда являлся Салтыков-Щедрин, печатать его не стал, заключив: «Оно бы и ничего… да зелено… зелено очень». Короленко отправился после этого в журнал «Слово», где рассказ и был опубликован в июльском номере. К июлю 1879 года Короленко со своим братом Илларионом был уже в городе Глазове Вятской губернии, куда их сослали, как неблагонадёжных студентов, предварительно исключив из учебных заведений. Видимо, у Владимира Галактионовича была судьба иная, никак не сопрягавшаяся с получением диплома о завершении высшего образования. После Глазова последовал ряд иных населённых пунктов, отделённых друг от друга тысячами вёрст, куда царская администрация ссылала будущего писателя. Вышний Волочёк, Пермь, Томск, Якутия, Нижний Новгород… В Якутии Короленко провёл шесть лет, а в Нижнем Новгороде – десять.

Но именно в Якутии окреп его характер и талант писателя. Здесь он приобщился к тяжёлому труду простых людей, соприкоснулся с их жизнью, бедами и редкими радостями. Здесь он научился понимать народ и здесь стал о нём писать. В Нижнем Новгороде Короленко женился, у них с Евдокией Семёновной родились дочери; в этот нижегородский период с 1885 по 1895 год он стал известен всей России не только как блестящий писатель, но и как общественный деятель. Лучшие произведения писателя были изданы и стали достоянием читающей России в этот «нижегородский» период его жизни. «Очерки и рассказы», «Сон Макара», «В дурном обществе», «Павловские очерки», «Слепой музыкант» – вот далеко не полный список художественных произведений, опубликованных Короленко во время проживания в Нижнем Новгороде. И если бы только это, даже тогда имя Владимира Короленко навсегда осталось бы в истории русской литературы. Его художественный талант и сила мастера, сила его убеждения привели к своеобразному взрыву благотворительности в России в конце XIX века: строительство богатыми меценатами больниц, странноприимных домов, ночлежек, домов с дешёвыми меблированными квартирами, народных домов увеличилось на порядок. Проблемы бедных и обездоленных людей, поднятые писателем в своих произведениях не оставляли спокойными представителей российской экономической элиты. Уникальность и ценность художественного творчества Короленко заключалась в том, что он не ставил перед собою сверхзадачи показать образ очередного «героя нашего времени»; он проповедовал совершенно противоположное: нет «маленьких людей», каждый человек нуждается в любви и уважении! Каждый человек – это целый, не изученный ещё мир, и если он не является характерным представителем эпохи, то это не значит, что он обречён или на презрение, или на то, чтобы его не замечали вовсе. Мы все (произведения Короленко кричат об этом) должны заботиться друг о друге!

И Владимир Галактионович следовал этому императиву не только в художественной литературе, но и в общественной жизни России, став одним из авторитетнейших публицистов, выступавших от имени народа и за народ. В 1891-1892 годах на 17 губерний России с населением в 36 миллионов человек обрушилась беда – голод. Он охватил основную часть Черноземья и Среднего Поволжья. Крестьяне вымирали деревнями. Причиной этого бедствия был сильнейший неурожай в 1891 году, последовавший за двумя годами, когда урожаи в этих регионах были до чрезвычайности низкими. Хлеб, запасённый именно для такого случая, был уже распределён заранее, сельские общественные магазины были пусты. Как известно, беда одна не ходит. К голоду прибавились две, следовавшие друг за другом, эпидемии: сначала тиф, а за ним – холера. По подсчётам независимых зарубежных наблюдателей только в одном 1892 году число погибших в районе, охваченном этим бедствием, достигало 400 000 человек. И никто не мог определить, сколько погибло в предыдущий год и от чего погибших было больше: от голода или эпидемий.

Короленко, живший в Нижнем Новгороде, в Среднем Поволжье, не мог не откликнуться на призыв о помощи голодающим, брошенный со стороны интеллигентской русской общественности. Он энергично включился в работу по спасению русского крестьянства, и его работа была высоко оценена простым русским народом. Серия его очерков и эссе «В голодный год», вскоре вышедшая в журнале «Русское богатство» отдельной книгой и ещё семь раз переизданная, получила широкое распространение. Критика кроме неотразимого эстетического воздействия книги высоко оценила и практическую заботу писателя о голодающих.

«В конце февраля 1892 года, в ясный морозный вечер, выехал я из Нижнего Новгорода по арзамасскому тракту. Со мною было около тысячи рублей, отданных добрыми людьми в моё распоряжение для непосредственной помощи голодающим, и открытый лист от губернского благотворительного комитета, которому угодно было, со своей стороны, снабдить меня поручениями, совершенно совпадавшими с моими намерениями. Таким образом, при своей поездке я предполагал совместить две задачи: наблюдение и практическую работу. Для того и другого я, очень наивно отвёл себе один месяц…

Вместо одного – три месяца пришлось мне провести в уезде, не отрываясь от этой затягивающей работы, и затем опять вернуться туда, до нового урожая… Теперь передо мною мелко исписанная книжка. Это – мой дневник: факты, картины, мысли и впечатления, которые я, усталый и порой потрясённый всем, что доводилось видеть и чувствовать за день, заносил вечером, по старой профессиональной привычке, в эту истрёпанную дорожную книжонку, где-нибудь в курной избе, в гостинице уездного города, в помещичьей экономии. Восстанавливая их теперь, я надеюсь, что они не лишены некоторого интереса».

Так начинается эта книга, своего рода отчёт писателя об увиденном и сделанном им в голодное время в голодных районах России. Конечно, Владимир Галактионович не один пришёл на помощь народу в это страшное для него время. Глеб Успенский и Лев Толстой, Антон Чехов и Николай Лесков, Иван Бунин и Николай Гарин-Михайловский, а также многие другие видные деятели русской культуры не остались равнодушными к народному бедствию, внеся посильную помощь словом и делом к спасению отечественного крестьянства. Но сила статей Короленко была настолько мощная, что побудила многих русских аристократов жертвовать сотни тысяч рублей на закупку хлеба, создание общественных столовых и больниц в зоне бедствия. Именно после участия Короленко в ликвидации последствий того голода, его популярность стала настолько огромной, что царское правительство было вынуждено считаться с его публицистическими выступлениями и общественной деятельностью.

Голод 1891-1892 годов… О нём написано много, он стал предметом написания не одной докторской диссертации по истории и политической экономике. Но в этом очерке хотелось бы взглянуть на эту тему с другой стороны. Хотелось бы сравнить демографические последствия голода конца XIX века с последствиями голодных лет, ставших следствием внутренней политики большевизма. 400 000 в 1892 году, как было указано выше, да, наверное, столько же в предыдущий и последующий год. Итого: около миллиона человеческих жизней. А в период с 1918 по 1922 год (политика военного коммунизма и голод в Поволжье) в России от голода погибло, по расчётам историков, от 10 до 14 миллионов человек. Политика поголовной коллективизации и создание системы ГУЛАГа привели к гибели от голода от 5 до 8 миллионов человек в 1930 – 1933 годах. Большевики, адепты нечаевской идеологии, разрушали и уничтожали всё, так или иначе мешавшее строительству светлого будущего, лишь иногда цинично называя массовое уничтожение крестьянства «головокружением от успехов». Можно себе представить последствия их человеконенавистнической деятельности, если бы они этого головокружения не испытывали вовсе.

В 1894 году в Вятской губернии, в Малмыже состоялся суд с участием присяжных заседателей. Он рассматривал дело о ритуальном жертвоприношении, совершённом группой удмуртов (называвшихся тогда вотяками), жителями село Старый Мултан. На месте преступления был найден обезглавленный труп нищего крестьянина Конона Дмитриевича Матюнина, из которого, по мнению следствия, вотяки-язычники изъяли всю кровь и использовали для своих ритуальных тайных жертв, и «может быть, для принятия внутрь». Суд оправдал троих удмуртов, но семерых признал виновными в ритуальном убийстве и приговорил их к каторге сроком на семь лет каждого. Многие представители тогдашней передовой общественности возвысили свой голос в поддержку осуждённых, вина которых им представлялась абсурдной, а само дело – грубо инспирированным. «Мултанское дело» не оставило равнодушным и Владимира Галактионовича.

С присущей ему обстоятельностью во всех делах, Короленко изучил доказательную базу обвинения, побывал на месте преступления, выступил на повторном процессе, написал и издал в 1895 году в «Русских ведомостях» серию очерков, озаглавленных «К отчёту о мултанском жертвоприношении». Вот какими строками начиналась публикация.

«Два раза в г. Малмыже и в последнее время в г. Елабуге, в заседаниях отделения сарапульского окружного суда выносится обвинительный приговор мултанским вотякам, обвиняемым в приношении языческим богам человеческой жертвы. Если таким образом в данном случае истина является результатом судоговорения, то мы должны признать следующее. До настоящего времени, то есть до начала XX столетия христианской эры, наше отечество одно только сохранило на европейском континенте человеческое жертвоприношение, соединённое с каннибализмом (принятие внутрь крови жертвы). Каждые сорок лет, в разных местах, в шалашах, в середине или на задах вотских селений, ограниченным числом лиц, исповедующих христианскую веру греко-российского вероисповедания, убивается, после продолжительных мучений, человек, из которого вынимаются сердце и лёгкие, отрезается голова, а труп, по возможности, с полным удостоверением его личности и особенно вероисповедания, выносится на дорогу, где его могут заметить и придать земле непременно по христианскому обряду. Мы должны допустить это, хотя при этом допущении оказывается, что приблизительно через каждые сорок лет, и особенно после каких-нибудь болезней, дороги вятского края должны быть усеяны обезглавленными трупами жертв, с опустошённой грудной полостью и страшными следами каннибализма. Правда, исследователи вотского быта не могут указать ничего подобного, а в уголовной хронике подобную находку мы встречаем ещё первый раз. Правда, представителю учёной экспертизы, допускавшему на суде возможность жертвоприношения, приходилось ссылаться не на факты, а на сказки и притом не вотского, а черемисского народа, который в каннибализме никем не обвинялся. Всё это правда, но мы обязуемся допустить всё это как факт, иначе придётся признать, что судом два раза осуждены совершенно невинные!

В частности по отношению к этому делу нам придётся мириться с ещё более трудными допущениями. Село Мултан со всех сторон окружено русскими деревнями и является как бы островом среди чисто русского населения. Дома села Мултан, в свою очередь, окружают сельский храм, невдалеке от которого расположена вот уже около тридцати лет действующая церковно-приходская школа. И нам приходится, однако, допустить, что в полутора десятках саженей от церкви и школы, в ночь с 4 на 5 мая 1892 года, в шалаше вотяка Моисея Дмитриева висел подвешенный за ноги человек, которого тыкали ножами, источая кровь (для принятия внутрь, как намекает обвинение?). И в этом принял якобы участие солдат Тимофей Гаврилов, три года служивший в крепостной артиллерии в Динабурге (Тимофей Гаврилов оправдан в Малмыже, но все обстоятельства его якобы участия в деле приводились всё-таки на елабужском процессе), и Василий Кузнецов, церковный староста мултанского православного храма? И это было в ту самую ночь, когда опять в нескольких саженях от места этого каннибальского жертвоприношения, ночевал в Мултане становой пристав Тимофеев. И затем труп, обёрнутый пологом, вывезен из села вслед за выехавшим приставом, в девять часов утра, то есть среди белого дня, в мае месяце, то есть в разгар полевых работ, провезён, опять-таки днём, среди работающего народа, по землям русских крестьян и положен на пешеходную тропу, без головы, но с клоком волос в грязи, с посохом, с крестом, с удостоверением личности. При этом его должны были, опять рискуя встретить кого-нибудь средь бела дня, нести на руках на расстояние около полуверсты до места, где его увидела спустя полчаса после этого проходившая мимо крестьянская девочка! Мы должны допустить всё это, иначе опять-таки придётся признать, что два раза судом постановляется неправедный приговор и что второй уже раз осуждаются в каторжные работы невинные!».

Короленко добился третьего судебного разбирательства. В конце этого процесса он произнёс две заключительные речи, которые до нас не дошли, так как стенографистки, увлечённые его выступлениями, начисто забыли о своих обязанностях. Процесс закончился оправданием всех подсудимых. Немалую роль в этом процессе сыграл и Анатолий Фёдорович Кони, выдающийся отечественный правовед, давший объективное заключение по делу о «Мултановском жертвоприношении».

После окончания заключительной речи Короленко получил телеграмму, в которой сообщалось о смерти младшей маленькой дочери. Уезжая на процесс, он оставил её в больном состоянии. Старшая дочь Наталья Короленко-Ляхович в последствие вспоминала: «Папу надломил этот удар. Радость за оправдание удмуртов и горе в своей личной жизни оказались такой “ядовитой смесью” (по выражению отца), которая нарушила равновесие его нервной системы, и он заболел жестокой бессонницей, оставшейся у него в разной степени на всю жизнь…». Как мы увидим далее, добрые дела Короленко часто сопровождались трагедиями в семейной жизни. Тем не менее, Владимир Галактионович не ожесточился, а, наоборот, с энергией, свойственной молодому возрасту, принялся продолжать свою правозащитную, благотворительную деятельность.

В 1900 году писатели Владимир Галактионович Короленко и Антон Павлович Чехов были избраны почётными академиками Императорской Академии наук по разряду изящной словесности. А ещё через два года такой же чести удостоились Сухово-Кобылин и Горький. Но, по мнению Николая II, вчерашний бродяга, подвергавшийся арестам и ссылкам за антиправительственную деятельность (имелся в виду, конечно, Горький), не мог быть удостоен такой чести. И царь своё отношение выразил более чем откровенно, изволив начертать «Более чем оригинально». Академия официально объявила, что выборы Горького являются недействительными, так как она не знала, что означенный Горький находится под следствием, в качестве обвиняемого по политическому делу. Короленко и Чехов сочли подобное низкопоклонство академиков оскорбительным для своей совести и вышли из состава Академии. При этом оба руководствовались разными мотивами.

Короленко в «академическом случае» видел отражение особенностей самодержавного режима и его мотивы, объясняющие сложение с себя звания академика – мотивы общественно-политического порядка. Чехов же свои доводы, разъясняющие невозможность для него пребывать в Академии, построил на мотивах глубоко этических: он поздравлял сердечно (Горького при избрании) и он же признавал выборы недействительными (как член Академии). И эти противоречия не укладывались в его сознании, нарушали его чувство справедливости. «Академический случай» 1902 года был уже вторым, когда мировоззрение Короленко и царя круто разошлись, когда Короленко решительно и публично выразил противоположную царской нравственно-этическую позицию. В первом случае, в 1881 году, он, будучи в тюрьме, демонстративно отказался присягать только что вступившему на престол Александру III, после того, как ему официально заявили, что за подобным актом верноподданства неминуемо последует радикальное изменение в лучшую сторону условий его содержания. На сделку с царской администрацией Короленко не пошёл, за что отправился на пять лет в якутскую ссылку.

В 1900 году Короленко окончательно перебрался в Полтаву, где и прожил с небольшими перерывами до самой смерти. В 1905 году – первом году Первой русской революции, по югу России прошла волна еврейских погромов. В октябре месяце ожидались они и в Полтаве. Обстановка в городе накалилась до предела. Три дня, – в пик шовинистического угара, когда государственные силовые структуры самоустранились от решительных миротворческих действий, Владимир Галактионович провёл на базаре, удерживая толпу от кровавых и необратимых преступлений. Особенно рьяным мужикам он смотрел в глаза и пожимал руки. Пребывая в полной растерянности, один из них воскликнул, что не знает, как теперь поступать, «потому что не можно бить жидiв тиею рукою, що Короленко пожав». Моральный авторитет писателя был настолько силён, что ему практически в одиночку удалось предотвратить еврейские погромы в Полтаве.

В 1906 году Короленко разразился в прессе серией статей, обличавших царских карателей, жестоко расправившихся с украинскими крестьянами во время подавления революционных волнений в 1905 году. Дело заключалось в следующем. Текст исторического Манифеста от 17 октября 1905 года был растиражирован и распространён по всем российским городам и весям. Не миновал он и Полтавщину. Везде, где можно было ознакомиться с содержанием Манифеста, собирались массы людей, обсуждали его, неграмотные просили читать им текст вслух. Местные власти тут же принялись арестовывать наиболее активных чтецов и комментаторов, что в корне противоречило содержанию документа, в котором чёрным по белому были прописаны права на свободу слова и собраний. Как писал Короленко в своих очерках: «Очевидно, народ “слишком непосредственно” принимал обещания манифеста о “неприкосновенности личности” и “ответственности лишь по суду”, считая эти обещания уже вошедшими в силу. Между тем администрация, особенно уездная, не желала отказываться от привычных способов действия. Понятно, что всякая возбуждающая агитация на этой почве встречала в народе восприимчивое и отзывчивое настроение». Поскольку в ту пору наиболее напряжённая обстановка сложилась в Сорочинцах («прославленных некогда весёлыми рассказами Гоголя»), серия публицистических статей Владимира Галактионовича стала называться «Сорочинская трагедия».

Полтавский опыт Короленко противодействия еврейским погромам получил продолжение в 1911-1913 годах, когда в России кипели страсти вокруг так называемого «дела Бейлиса». Напомню, обвинялся в ритуальном убийстве двенадцатилетнего киевского мальчика Андрея Ющинского киевлянин, тридцатисемилетний Менахем Бейлис, сын глубоко религиозного хасида. Он был арестован киевской полицией через четыре месяца после обнаружения трупа мальчика и отсидел в следственной тюрьме два с лишним года. Обвинение в ритуальном убийстве было инициировано активистами черносотенных организаций и поддержано крайне правыми политиками и чиновниками. Одним из таких «инициаторов» и ключевых фигур на процессе по делу Бейлиса и в раздувании в России антисемитизма был министр юстиции Щегловитов.

Странно, но до сих пор нет ни одного отечественного серьёзного научного исследования причин внезапного роста в России в конце XIX века юдофобии и национал-шовинизма. Конечно, с целью очернения царизма и всего Старого Мира, большевистская идеология и история намеренно пугали советских людей преступлениями самодержавия, масштабы и размах которых раздувались до неприличия. Но в тоже время, совокупность жертв от еврейских погромов на юге России, плюс жертвы «Кровавого воскресенья» – лишь ничтожная доля процента от погибших в годы сталинских репрессий, которые смело можно назвать геноцидом советского народа. Тем не менее, хотелось бы вспомнить взгляды на проблему отношения православного народа России к представителям иудейской конфессии, изложенные главным идеологом царизма на рубеже XIX-XX веков Константином Петровичем Победоносцевым, двадцать пять лет на посту Обер-прокурора, возглавлявшим Святейший Синод и тридцать пять лет являвшимся членом Государственного совета. Эти мысли он излагал Александру III, своему воспитаннику, касаемо невозможности отмены черты оседлости для иудеев. Вот его основной аргумент:

Серия либеральных преобразований, произведённых в предыдущее царствование, открыла возможность для развития отечественного капитала. В том числе, и капитала финансового. Однако начинающие отечественные финансисты, как желторотые птенцы, не выдержат конкуренции при равных условиях развития с мировыми банковскими зубрами – иудеями, получившими ещё при Карле Великом преимущественное право заниматься денежными операциями. А поскольку дельцы, принадлежащие к этой конфессии, связаны между собою кровными, деловыми и религиозными связями по всему миру (а связи эти не удавалось проследить и контролировать ни одному правительству), то предоставление им равных условий с русскими банкирами приведёт к глобальной семитизации отечественных финансов, что в свою очередь чревато утратой Россией национальной безопасности и экономического суверенитета. А посему, следует жёсткими мерами ограничить распространение и свободное перемещение иудеев по российским пространствам, гарантией чего является сохранение черты оседлости.

Александр III с восторгом и деловым рвением воспринял мысли своего наставника, в культурной политике проводя линию на принудительную силовую русификацию, повсеместно уничтожая национальные школы, национальное образование и языки. Сохранение черты оседлости в совокупности с усилением великорусского культурного пресса привели к подъёму национального самосознания и активного социального противодействия официальной национально-культурной государственной политике. Таким образом, коренной причиной массового недовольства самодержавием со стороны иудеев стало недопущение их к финансовой деятельности – любимого и жизненно важного для них пространства обитания, монополизированного в Западной Европе к тому времени более чем тысячу лет. Но, как известно из законов физики, каждому действию равна сила противодействия. Чувствуя за собой государственную поддержку, социальные слои, привыкшие видеть проблемы своего бытия не внутри себя, а вовне, выплеснули на иудеев свои низменные деструктивные инстинкты. Начались так называемые еврейские погромы. Говорят, что когда Победоносцеву доложили об истинных причинах погромов и их негативных последствиях для еврейского народа, он будто бы ответил: «Треть вымрет, треть уедет, треть ассимилирует». Так будет решена эта неприятная проблема. Ещё ему приписывают фразу: «Еврей – паразит, удалите его из живого организма, внутри которого и за счёт которого он живёт, переселите его на скалу, и он погибнет».

Тут уже передёргивает и третья сторона – юдофилы. Ничего против евреев, обращённых в православие, Победоносцев не имел и не мог, по логике проводимой им политики. Как таковых просто евреев, в том числе и просто русских в Российской империи не существовало. Национальная принадлежность не имела государственного статуса. Её заменяла принадлежность конфессиональная. Обращённый еврей становился частью народа православного, обладающий всеми теми же правами и возможностями, что и православные русские. Никто не мог без судебных последствий упрекнуть его в еврействе. Да никто и не упрекал. Слово еврей в обиходе вообще не употреблялось, в отличие от слова жид (иудей), которое идентифицировало человека по религиозному признаку. Во время еврейских погромов наибольшую агрессивность проявляли, как правило, евреи-выкресты, что зафиксировано во многих документах той эпохи. Не говоря уже о художественной литературе. Взять хотя бы «Гамбринус» Куприна.

Крещённый в православии еврей Израиль Мойшевич Бланк стал именоваться Александром Дмитриевичем (отчество по крёстному отцу), был отцом матери Ленина, дослужился до статского советника, получив потомственное дворянство. Приобретя имение Кокушкино в Казанской губернии, он стал помещиком средней руки. Борис Александрович Штейфон, генерал-лейтенант Русской армии генерала барона Врангеля, комендант галлиполийского лагеря, был сыном харьковского крещённого еврея, цехового мастера. Командир Русского охранного корпуса в Югославии, во главе которого активно сражался в союзе с фашистами против партизан Тито и Красной Армии. Никаких претензий со стороны гитлеровских расистов относительно своего национального происхождения не имел. Умер 30 апреля 1945 года от сердечного приступа после всенощного бдения. Наверное, достаточно.

Итак, дело Бейлиса… Процесс по делу о совершении ритуального убийства православного мальчика Менахемом Бейлисом проходил в Киеве с 22 сентября по 28 октября 1913 года. Это был год Романовских торжеств, апофеоз трёхсотлетней правящей династии, гаранта духовного и конфессионального главенства православия в России. Поэтому процесс в Киеве сопровождался, с одной стороны, активной антисемитской кампанией, а с другой – общественными протестами всероссийского и мирового масштаба. Владимир Галактионович в своих публицистических произведениях не однажды заострял внимание читателей на угнетённое положение иудеев в России, был их последовательным и активным защитником. С 1911 по 1913 год он опубликовал более десятка статей, в которых разоблачал ложь и фальсификации черносотенцев. Реакционеры и шовинисты, раздувавшие «дело Бейлиса» им также не были забыты. Мировая признательность и уважение, пришедшие к Короленко ещё за двадцать лет до процесса в Киеве (в чём он смог убедиться в Чикаго в 1993 году на всемирной выставке), помогли ему направить мировое общественное мнение в правозащитное русло.

Всё было сделано, процесс вот-вот должен был начаться. Но Короленко заболел и едва смог присутствовать на заключительной стадии процесса. Вот как он сам рассказывал о завершении судебного заседания в Киеве: «Среди величайшего напряжения заканчивается дело Бейлиса. Мимо суда прекращено всякое движение. Не пропускаются даже вагоны трамвая. На улицах – наряды конной и пешей полиции. На четыре часа в Софийском соборе назначена с участием архиерея панихида по убиенном младенце Андрюше Ющинском. В перспективе улицы, на которой находится суд, густо чернеет пятно народа у стен Софийского собора. Кое-где над толпой вспыхивают факелы. Сумерки спускаются среди тягостного волнения…

…Становится известно, что председательское резюме резко и определённо обвинительное. После протеста защиты председатель решает дополнить своё резюме, но Замысловский возражает, и председатель отказывается. Присяжные ушли под впечатлением односторонней речи. Настроение на суде ещё более напрягается, передаваясь и городу.

Около шести часов стремительно выбегают репортёры. Разносится молнией известие, что Бейлис оправдан. Внезапно физиономия улиц меняется. Виднеются многочисленные кучки народа, поздравляющие друг друга. Русские и евреи сливаются в общей радости. Погромное пятно возле собора сразу теряет своё мрачное значение. Кошмары тускнеют. Исключительность состава присяжных ещё подчёркивает значение оправдания». Когда Короленко вышел из зала суда и сел в коляску, восторженная толпа подбежала, выпрягла коней и на руках донесла коляску до гостиницы. Это был триумф русского писателя и общественного деятеля, триумф Правды над Кривдой, Добра над Злом. В тот 1913 год Короленко исполнилось шестьдесят лет.

Юбилей писателя широко отмечался в России. Именно тогда русская пресса стала называть Владимира Галактионовича «Солнцем русской литературы». Когда корреспонденты спросили Ивана Бунина, что он думает о Короленко, то будущий нобелевский лауреат ответил, что «он, Бунин, может спокойно жить, потому что в России есть Владимир Галактионович Короленко – “живая совесть русского народа”». Казалось, что теперь деятельность писателя, направленная на борьбу с несправедливостью, будет ещё более успешной, что гарантией этому успеху станет его непререкаемый авторитет в российском обществе. Но это только так казалось. 1913 год, как и в других сферах российской жизни (и не только в промышленности), стал пиком их развития. А потом началось ураганное сползание в пропасть. Оно, увы, не минуло и Владимира Галактионовича, увлекая его за собою, как часть Старого Мира; и то, что он был лучшей его частью, тем более, не оставляло ему никаких шансов выжить в этом революционном апокалипсисе.

Уже в 1914 году война властно постучалась в российский дом, навсегда забрала, как немыслимую по размаху гекатомбу, миллионы жизней. Сердце Короленко едва не разорвалось от бессилия. А дальше – хуже. В Февральскую революцию 1917 года, считая себя «беспартийным социалистом», Короленко всерьёз принялся было за демократическое переустройство общества и государства, как на смену ей пришла революция Октябрьская. И тут началось… Во-первых, Короленко большевистский переворот не принял, вполне обоснованно считая, что «сила большевизма всякого рода в демагогической упрощённости», а основной ошибкой Советской власти полагал «попытку ввести социализм без свободы… Социализм придёт вместе со свободой или не придёт вовсе». К тому же он резко отрицательно отнёсся к Брестскому соглашению, по которому большевики не моргнув глазом отдали на растерзание кайзеровским войскам его любимую Украину. Ведь ещё до октябрьских событий Короленко писал в серии очерков «Война, отечество и человечество», что не заслуживают уважения отечественные «пораженцы», что только после освобождения национальной территории и заключения справедливого мира можно будет избежать «войны всех против всех». Участие России в Первой Мировой войне Короленко рассматривал как продолжение политики по защите национальных интересов. А заключение Брестского сепаратного мира и развязывание Гражданской войны – как стремление к уничтожению российской цивилизации. Как после этого относились к нему вожди большевиков, можно не рассказывать.

Для Украины Гражданская война принесла неисчислимые бедствия, что в немалой степени было следствием калейдоскопической смены властей. Короленко совершенно забросил литературную деятельность, занимаясь преимущественно спасением жертв того или иного режима. Приходили в Полтаву белые, он шёл в контрразведку, приходили красные – в ревтрибунал или ЧК, обращаясь с ходатайствами об освобождении потенциальных жертв террора. Большую помощь в этом благородном, но рискованном деле оказывал Короленко его зять, Константин Иванович Ляхович, муж его дочери Наташи. Молодой мужчина, физически крепкий и сообразительный выполнял, при тесте функции секретаря, охранника, пресс-атташе. Но… пришли в Полтаву большевики и арестовали Ляховича. Все попытки Короленко аргументированно доказать, что Константин Иванович никогда не являлся врагом Советской власти, успеха не имели. Было такое ощущение, будто чекисты испытывали садистское наслаждение, демонстрируя уважаемому народом правозащитнику, что его чары на них не действуют. «…тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!». Его милостиво отпустили домой только тогда, когда в тюрьме Ляхович заразился сыпным тифом. Через три дня, 16 апреля 1920 года Константин Иванович скончался. Эта смерть явилась вторым большим ударом для Короленко после смерти в 1892 году маленькой дочери во время «Мултанского дела» и тяжело отразилась на его здоровье.

Неоднократно в годы Гражданской войны Короленко выступал против «красного» и «белого» террора, ходатайствуя перед теми или иными властями о спасении человеческих жизней. Он осуждал как продразвёрстку, так и раскулачивание, видя в них безнравственное и безумное прекращение нормальных экономических отношений. Он выступал за свободу слова, считая, что «лучше даже злоупотребления свободой, чем её отсутствие». Короленко требовал отказа властей от невозможного в отсталой стране осуществления социализма и коммунизма. Однако получался парадокс: Короленко, всю жизнь боровшийся за счастье народа, за его права и достоинство, теперь, когда народ пришёл к власти и принялся творить произвол несравненно более гибельный, чем произвол царский, оказался фигурой, мягко говоря, неудобной, постоянно взывающей к милосердию и справедливости. Если прежде Короленко боролся с проявлениями зла при царском режиме, то теперь он наткнулся на само Зло в чистом его выражении, преодолеть которое он оказался бессильным. Плетью обуха не перешибёшь! Но Владимир Галактионович продолжал свои добрые дела, чего бы это ему не стоило.

Вот один из случаев времён Гражданской войны. В Полтаве два вооружённых налётчика ворвались в дом писателя, где хранились два миллиона рублей, собранных общественными организациями для перевозки голодающих детей из Москвы на Украину. Больной шестидесятишестилетний писатель не дрогнул и бросился на грабителя, чтобы схватить его за руку. Вот, что Короленко сам об этом рассказывал. «Затем, бандит пытался повернуть револьвер ко мне, а мне удавалось мешать этому. Раздался ещё выстрел, который он направил в меня, но который попал в противоположную сторону в дверь… Отчётливо помню, что у меня не было страха, а был сильный гнев». На помощь мужу сразу же кинулась Евдокия Семёновна, а затем и младшая дочь, Наташа. Соня, старшая дочь Короленко, схватила чемоданчик с деньгами и выскочила через окно на улицу. С деньгами она спряталась у соседей. Встретив такой решительный отпор, налётчики бросились бежать. Владимир Галактионович со своим маленьким револьвером ринулся за ними, но жена и дочь силой удержали его, заперев двери.

Невозможно себе представить эту сцену, в которой роль Короленко исполнил бы Ульянов (Ленин), даже в пятидесятилетнем возрасте. Зато, если в первые годы советской власти побывать на кухне коммунальной квартиры (где «уплотнённых» и «подселённых» жильцов было как сельдей в бочке), то непременно можно было бы услышать образцы ленинской лексики из уст соседок, не поделивших очередь к водопроводному крану. Что, с другой стороны, подтверждало опасение относительно невозможности и нежелания россиян жить коммунально. То есть в коммуне. То есть в коммунизме.

Вот текст письма Ленина Горькому, отправленного «буревестнику революции» в 1919 году: «“Интеллектуальные силы” народа (это, видимо, имелся ввиду морально-интеллектуальный потенциал жильцов коммунальной квартиры) смешивать с “силами” буржуазных интеллигентов неправильно (соседям по коммуналке, видимо, противопоставлялись профессора университета). За образец возьму Короленко: я недавно прочёл его, писанную в августе 1917 г. брошюру “Война, отечество и человечество” (cнизошёл до прочтения, а то ведь мог поступить также, как с Достоевским). Короленко ведь лучший из “околокадетских”, почти меньшевик. А какая гнусная, подлая, мерзкая защита империалистической войны, прикрытая слащавыми фразами! Жалкий мещанин, пленённый буржуазными предрассудками! Для таких господ 10 000 000 убитых на империалистической войне – дело, заслуживающее поддержки (словами, при слащавых фразах «против» войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывает ахи, охи, вздохи, истерики. Нет, таким талантам не грех посидеть недельку в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров (вроде Красной горки) и гибели десятков тысяч…»

Интересная деталь: Россия в Первой Мировой войне потеряла чуть больше трёх миллионов солдат. В то время как Гражданская война, развязанная Лениным и его большевистским окружением – 13 миллионов! И, в большей части, совсем не военнослужащих. Правда, в 1919 году Ленин не мог знать, что будет написано в графе погибшие, в строке Итого. Но кажется, что если бы мог предвидеть, это его не остановило!

В июне 1920 года в Полтаве побывал Луначарский, после Февральской революции 1917 года называвший Короленко одним из реальных кандидатов на пост президента Российской республики. За три года большевистского беспредела с Луначарского в достаточной степени облетел либеральный флёр. Да и должность наркома обязывала действовать, что называется, в русле… Луначарский объяснял Короленко, «живой совести русского народа», смысл директив партии и правительства. Владимиру Галактионовичу и без этих снобистских лекций отношение большевиков к русскому народу было понятно. Но, тем не менее, они договорились, что Короленко будет присылать Луначарскому письма, где изложит негативные явления политики Советской власти, а Луначарский их опубликует.

Вот цитата одного из этих писем: «Вы торжествуете победу, но эта победа гибельная для победившей с вами части народа, гибельна, может быть, и для всего русского народа в целом… поскольку… власть, основанная на ложной идее, обречена на гибель от собственного произвола». Ни на одно из писем Короленко Луначарский не ответил, как не включил его в тройку «главных украшений нашей литературы»: Брюсов – Горький – Блок. Зато стал иронично называть Владимира Галактионовича «прекраснодушным Дон-Кихотом».

Последние пятнадцать лет жизни Владимир Галактионович работал над большим произведением автобиографического характера «История моего современника». В этом романе писатель планировал обобщить всё, им пережитое в жизни, систематизировать свои философские взгляды. Но… Негативные явления, вызванные Гражданской войной, отвлекали писателя от его профессиональной деятельности. То он занимался пропажей людей, арестованных по подозрению, то устраивал для голодающих бесплатные столовые, а то принимался бороться с детской беспризорностью, основывая трудовые колонии для подростков. А то со всеми оставшимися пылом и энергией ратовал за отмену смертной казни. Когда Короленко работал над четвёртым томом, он скончался от воспаления лёгких. Никто подобного исхода предположить не мог, поскольку со времён «Мултановского дела» Короленко раз за разом переживал инфаркты. Тяжелобольной, Короленко отказывался ехать на лечение за границу, не видя свою жизнь в трагическое для России и её народа время вдали от родины. О нём многие современники оставили честные и искренние слова, наполненные любовью и признательностью этому человеку, всю свою жизнь боровшимся со Злом. Не вешая рук, даже когда приходилось воевать одному.

Одна его оценка поражает своей лаконичностью и образностью – «нравственный гений». Критик Горнфельд, многие годы работавший с Короленко и находившийся с ним в интенсивной переписке, написал о нём: «О лучшем произведении Короленко едва ли возможны споры. Лучшее его произведение не “Сон Макара”, не “Мороз”, не “Без языка”; лучшее его произведение – он сам, его жизнь, его существо. Лучшее – не потому, что моральное, привлекательное, поучительное, но потому, что самое художественное».

Короленко оставил нам множество крылатых выражений и цитат, обращаясь к которым мы поражаемся их простой, жизненной мудрости:

«Люди не ангелы, сотканные из одного света, но и не скоты, которых следует загонять в стойло»

«Человек создан для счастья, как птица для полёта».

«Насилие питается покорностью, как огонь соломой».

«Художник – зеркало, но зеркало живое».

«Слово – великое орудие жизни».

«Искусство помогает человечеству в его движении от прошлого к будущему».

«Только здесь (в Чикаго) чувствуешь сердцем и сознаёшь умом, что наш народ, тёмный и несвободный, – всё-таки лучший по натуре из всех народов!»

Трудно, почти невозможно вообразить, что людям, называвшим Короленко «прекраснодушным Дон-Кихотом» или «Жалким мещанином, пленённым буржуазными предрассудками», писатель мог адресовать свои крылатые изречения. Они сделали всё возможное, чтобы в их Новом Мире не было бы Короленко. И, как ни прискорбно, им это удалось…

P.S.
Иван Григорьевич Щегловитов был арестован сразу по отречении от престола Николая II. Его деятельность стала предметом расследования Чрезвычайной следственной комиссии, созданной Временным правительством. Однако ко времени Октябрьского большевистского переворота следственная комиссия не успела завершить свою деятельность. Щегловитов, последний председатель Государственного совета, был позже переведён в Москву, как заложник, и, как другие заложники, был публично расстрелян вместе с ними в ходе «Красного террора», объявленного Свердловым после покушения на Ленина на заводе Михельсона. Казнь производилась публично, в Петровском парке, где вслед за Щегловитовым были расстреляны министры внутренних дел Маклаков и Хвостов, директор Департамента полиции и сенатор Белецкий, протоиерей Иоанн Восторгов. Иван Григорьевич перед смертью держался мужественно и, по воспоминаниям окружающих, «не выказал никакого страха».

Прочитано 4317 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены



Top.Mail.Ru