Понедельник, 01 июня 2015 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

ДМИТРИЙ БУРАГО

В ДИКОМ ПОЛЕ ГОРИТ ВОДОЁМ


ЦАПЛИ

                                                                        Маме

В моих болотах ходят цапли, им незнакомы перебранки.
Они глядят на свет с изнанки, и свет расходится на капли
в триумфе умиротворенья, когда блестят слова от плеска,
и ни к кому, и даже не с кем поговорить про ударенья.

С разбега, изо всей обиды влететь в растерянное детство
и, хлопнув дверью, разреветься и умолять: «Меня простите!
Простите, я уже не буду!». Но никого в сыром пространстве,
и моросит. Какое пьянство вымаливать себе остуду.

Простите… За окном рябины дрожат с промокшими ногами.
Уже не будет середины. И никогда не будет мамы.
И от вины до наводненья, от ропота всего живого
проходит заново рожденье, удостоверившее слово.

Распахивая двери настежь, смотрю на свет в дневном проёме,
на рябь, на прожитое наспех в привороженном водоёме.


***

Я из ливня, из восстанья
    перейду на сочетанья,
перейду на третий берег,
    где дыханье вяжет вереск,
где степные сухоцветы
    останавливают лето,
где царица Сон-трава
    раскрывает покрова
и в глубинах горизонта
    плещут невода оконца.


***

Как сказать, как выгородить, скрыть
сласть преданья, причитанья прыть,
дребезжанья лунную фольгу,
расстоянья взлетную пургу,
отвлеченья властные сосцы,
воспаленью верные рубцы?
Так возьми и выжми, изложи
до колючей проволоки, лжи,
одолжись до одури, до грез,
до хрустящих кончиков берёз,
чтобы до последних этажей
поднималась дрожь от падежей,
чтоб притворный выспренный предлог
от опустошения не сберёг.
И на всё, про всё – прямая речь
для того, чтоб промысел извлечь.


БАРСЕЛОНА

В моей душе горит Средневековье
на сорок пять пересечённых верст,
на сорок сороков зрачков коровьих,
на пять червонцев, выделенных в рост.

И тут, в арифметическом подлоге,
различия по боли не важны –
вы мне пьяны, я вижу сны-дороги,
где мы разверсты и сопряжены.

Вы мне нежны, как ножны смертоносцу,
как левое предплечье холодку.
Я вами жду, как тлеет плоть помоста
у площади на кафельном боку.

И что до этой сутолоки неге,
когда на полдвижения расторг
на трюфельные зданья-обереги
её паренье ловкий ухажёр.

Разгадывая улицы-вериги,
предвосхищая прободенье сна,
обманчивые каменные лики,
как отраженья, ловят нас со дна.

Как на бегу сплетаются ступени!
Как башни цепенеют на витке!
Как мы ясны! И в этом пробужденьи
трепещет язь на выгнутом лотке.


***

           Я знаю, никакой моей вины
           В том, что другие не пришли с войны…
                              Александр Твардовский

Ни меня, ни вас не будет.
    Я скорее умолчу,
что нас колокол рассудит
    по днепровскому плечу.
Я не знаю, как вам должен,
    я не верен сам себе,
не заложник – подорожник,
    отстающий при ходьбе.

И теперь, у поворота,
    возле камня на оси
мне положено пехотой
    то, что надо пронести,
то – откуда мы и кто мы,
    то, что дразнят болтовнёй…
Я живу почти что дома
    и почти ещё живой.

И из этого почти что,
    как сюжет из рукава,
выбегает к вам мальчишка,
    спотыкаясь о слова.


ФАНТАЗЁРЫ

                                           Н. Бельченко

Один за другим потянулись к реке фантазёры,
на цепких мостках притаились лукавые снасти,
клюёт на мостырку, червя, на опарыш, на шорох
в разинутом зёве, в разверзнутой пропасти-страсти.

Что ловят они, застывая в губах парапета,
комочки смычные, горячие мякиши звука,
их слижет простуда, примнет бестолковость рассвета,
и тихо вернутся в свою и чужую разлуку.

Пока не стемнело и волны ведут изложенье –
диктуют улыбки Днепра изумрудные ряби,
их рыбы прядут в неразгаданных кликах забвенья,
и явь, как наживка, стихает в стенаниях рабе.

Что гонит тебя из фейсбука в чернильную заводь,
на что тебе рыба, когда наступает затменье –
то сумрак вскрывает над Лаврой кровавые жабры
и топит её очертанья в молитве вечерней.


ОЗЁРА

          Александру Кораблёву

Есть у озера отсвет печали.
Есть у берега сход потайной.
Тростниковые рати встали,
охраняя родной окоём.
По поверью кроится столетье.
От надежды до пагубы жизнь
в иступлённых тугих междометьях
взнесена в непроглядную синь.
Там, на дне грозового раздора,
в мимолётных краях сочтены
человеческих карпов озёра –
родниковые тайны вины.
И от луга до луга в дозоре,
от села до села над жнивьём
птичьим клекотом метит горе –
в диком поле горит водоём.


***

Я был почти уже несчастен
    или уже почти счастливый.
Во мне скулили обе части,
    как оба берега залива.

И посредине этой муки,
    в каком-то каверзном антракте
я сам себя держал под руки
    и выводил после теракта.

В моём сознании мелькали
    восторженные воспаленья,
и убедительные врали
    треножили моё сомненье.

И отключая звук от смысла
    и видимость от содержанья,
я, как ведро на коромысле,
    расплескивал свое сознанье.

И оказался арестован
    в плену предательства и брани.
Допрошен, пытан, истолкован
    глотком в смирительном стакане.

И что теперь, в каком замесе
    очнутся сумерки признанья,
когда из маминой Одессы
    скрываются воспоминанья.


ФАНТОМ

        …Но сейчас идёт другая драма,
        И на этот раз меня уволь…
                            Б. Пастернак

Есть в плавильнях призрачная боль.
После жара, остывая будто,
ложь и право, пагуба и смута
провожают летнюю юдоль.

Перламутровые тополя
на отшибе каменных загонов
биты, как античные колонны,
а за ними минные поля.

Воздух словно грязное стекло.
Оглянуться – полудом в полнеба.
Псы не лают. Гордо и нелепо
человека славой увлекло.

От свободы застрелиться – взвыть.
Бродят Вани, Игори, Андреи,
им плевать, что врали фарисеи –
в братской мгле их некому корить.


В САДУ

                                                        Родному дому

Упрямая душа-весталка огня дыханье затаила.
Моим родителям гадалка, имён значенья приоткрыла.
И через пять десятилетий, в клубах разросшегося сада
ищу цыганского ответа, как исцеляющего яда.
Вокруг пронзительные клёны и ослепительные ели
влекут протяжные уклоны сквозь голубиные картели.
То там, то здесь играют белки, они заглядывают в детство:
обиды, праздники, тарелки передаются по наследству.
Весь в чёрно-белом ходит папа, из шахмат биты только пешки,
на счастье нам собачья лапа и бугаевские усмешки.
На страже Зигфрид и Двенадцать, в рояле молится смиренье.
Но ни к чему не прикасаться – все осыпается сиренью.
Во двор – а там, у старой груши шумят приятели из книжек.
Учусь писать, а больше – слушать, как шорох листьев светом движет,
как дворник – тихий дядя Яша метет огромными руками
через пространство это наше свою кривую с узелками.
Растут с победами сомненья. В игре рождаются поступки.
Дом в аварийном вдохновенье спасает взлётами, как шлюпка,
сперва заваливаясь набок, треща над пропастью бортами,
нечеловеческим нахрапом вздымает весла над волнами.
Смыкает тьма в дремучей пене прищур опасливой догадки:
смысл, созревая постепенно – решается в мгновенной схватке.
Через дорогу – новостройка. За два квартала – парк и школа.
Хрипит заезженная тройка в кругах бессонной радиолы.
Сканави теребит решенья в искусе точного ответа,
дробится целое на звенья, и нет обратного билета.
Влечёт Чюрленис с чертовщиной во врубелевский знаменатель
приметы, поводы, причины душегубительных занятий –
так после верного свиданья выходит к зеркалу невеста,
когда вокруг уже светает, а в комнатах безумно тесно.
Москва клокочет в грязном снеге задержанной литературой,
а в Киев рвутся печенеги под причитания бандуры.
Не тот герой, что из протеста идет в толпе разгоряченной,
где прохиндей, певец и бездарь слепой надеждой увлеченный
возвышен общим единеньем в преддверии великой цели…
На страже разума – сомненье и одинокие качели
в саду, когда за половину перевалила путь-дорога –
аллей и тропок паутина не спутают уже итога.
Страна, в стране, страной, на страны – склоняя память до затменья
глухие родовые раны кровят сквозь вязи поколений.
Отечество моё в прошедшем никак не может устояться –
ему раздваиваться между, а тем и этим оставаться.
Его изогнутые сосны хранят тревожные преданья,
но откровения несносны, невыносимы оправданья.
Огонь, как будто бы, притушен. Зима пятнадцатого года.
Все чаще приступы удушья и колебания погоды.


***

От Гоголя до Маркеса
свистят леса пунцовые
в аллегоричном шёпоте,
в приволье заливном,
и высится, и зиждется,
и колется, и молится,
и лжется как-то искренне,
и правда за углом.
Да только угол выгадан,
и всё, что есть – околица,
а нет, то околёсица,
и мается душа,
а ей бы правды-матушки,
да так, чтобы не приторно
и чтобы глаз не резала,
а с чаем, не спеша.

Прочитано 3869 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены



Top.Mail.Ru