Суббота, 01 декабря 2012 00:00
Оцените материал
(0 голосов)

КИРИЛЛ КОВАЛЬДЖИ

МОЯ МОЗАИКА
воспоминания

В моей книге «Обратный отсчёт» были две части «Моей мозаики» – заметок, воспоминаний, размышлений, литературных портретов, – своеобразного дневника мыслей, внутренней жизни. Я продолжал эти «хаотичные» записи (новые страницы уже печатались в журналах, альманахах и других изданиях). С удовольствием прочитал себе в оправдание строки Леонида Зорина из его «Зелёных тетрадей»: «Было немалое искушение как-то организовать эти записи и расположить их по темам. В конце концов, я его преодолел … В бессвязности есть некая правда».


ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Лет шести-семи я сочинил первое стихотворение. По-румынски (русских школ тогда в Бессарабии не было). Сохранилось в отцовской тетради начало, написанное детским корявым почерком.

Стихотворение было про котёнка, оно взрослым понравилось и мне предложили прочитать его на празднике по случаю окончания первого класса. Выйдя на сцену, я запнулся, не знал как сказать – чьё стихотворение. Кто-то подсказал: «de subsemnatul», то есть «нижеподписавшегося». Я так и сказал под одобрительный смех. Потом были аплодисменты. Они мне понравились, захотелось ещё. Придя домой, я решил продолжить стихописание. Была, правда, ещё одна причина. Какой-то мой одноклассник сказал, нехорошо ухмыляясь:

– Это не ты сочинил. Это твоя мама.

– Как? – возмутился я. – Она даже говорить по-румынски не очень-то умеет!

– Ну и что? Она написала по-русски. А ты списал по-румынски…

Как ему объяснить, что стихи не «списываются» с языка на язык? Невозможно! Надо написать ещё. Но в голове пусто! Тогда я переписал первое, заменив котёнка на щенка, и прочитал маме с папой. Никогда не забуду выражение неловкости и разочарованности на их лицах. Надолго я перестал писать стихи…


МАЙОР МИЛИЦИИ ДАРИТ МНЕ РУЖЬЁ

Однажды ко мне в редакцию газеты «Молодёжь Молдавии» пришёл тихий скромный майор милиции Александр Петрович Левичев и принёс лёгкие, изящные, но весьма занозистые сатирические стихи. Я стал его печатать, он воспылал ко мне восторженной влюблённостью. Однажды он заманил меня (с кем – не помню) к себе домой. Веселились, пили. Мой майор, раскисший от умиления, горячо придумывал способы, как спасти меня в случае атомной войны. Перед уходом он вдруг сорвал со стены охотничье ружьё и сунул его мне в качестве подарка. Как я ни отбивался, как ни клялся, что я не охотник и никогда им не буду, он продолжал настаивать, грозя в противном случае смертельно обидеться. Пришлось взять. Не забуду глаза моей жены, когда я заявился домой заполночь подвыпивший, с ружьем!

Выспавшись, я, разумеется, отнёс «подарок» обратно. Левичев сконфуженно принял его…

Добрый, чистый был человек. И при этом едкий сатирик. От сокрытой ранимости, что ли? Потом я уехал из Кишинёва, потерял его из виду. Через годы узнал, что он осенью 1972 года погиб, защищая женщину от бандитов. Тетрадь его стихов до сих пор хранится у меня.


ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ ИЛИ ДОСТАТЬ КНИГУ

Достать книгу…

В советскую пору это была проблема. Цены не имели значения: книгу не покупали, а доставали, решали дело привилегии, блат. В отличие от простых смертных у нас был свой магазин. Ещё со скамьи Литературного института мы получали доступ в заповедную «Книжную лавку писателей» на Кузнецком мосту. А точнее – на второй её этаж. Прочие граждане толклись на первом, где ассортимент ничем особым не блистал, члены же союза уверенно, но осмотрительно взбирались по весьма узкой лестнице на «капитанский мостик». Наверху, в метре справа и спереди от лестницы в тесном промежутке стоял прилавок, где книг навалом – редкие книги и новинки: выбирай!

Я восторженно пользовался этой привилегией после каждой стипендии, был вполне доволен и долго не замечал, что и верхний этаж – это только нижний ярус особой иерархии.

Во-первых, нам, «прилавочникам» далеко не всегда доставалось желанное. Надо было прийти заранее (предупреждали сведущие друзья: «дают того-то и того-то…»), отстоять очередь, сначала на лестнице, потом у барьера.

Во-вторых, за прилавком был зал, похожий на библиотечный, со стеллажами и столами – заповедная зона. Маститые и полумаститые писатели смело проходили за прилавок, слонялись по залу, перебирали книги и брали, что хотели. Иногда отходили в сторонку и как старые знакомые шептались с «хозяевами» – Кирой Викторовной и Олегом Леонидовичем.

Но в правом углу зала была ещё небольшая комнатка с занавеской в дверном проёме. Туда проникали только избранные, всякие члены правлений и редколлегий. Однако и это ещё было не всё. Уже будучи работником аппарата Правления СП СССР, я узнал, что лауреаты и секретари СП вообще в Лавку не ходят, им подбирают книги в той самой спецкомнате с занавеской, пакуют и передают через посыльных и родственников.

С падением советского уклада быстро увяла и Лавка писателей. Свобода печати и книготорговли лишила её привлекательности и власти привилегий. Те же книги отныне и наверху и внизу. И на улице. Выбор огромный, но …

Доступность, конечно, великое благо. Если не брать в расчёт, что настоящая книга теперь почти недоступна по цене, а доступной – грош цена… Однако не это стало для меня неожиданностью – я не раз побывал в «рыночных» странах. Поразило меня другое.

Я живу на Малой Грузинской возле «писательского» дома, где писателей почти не осталось. Между домами – три мусорных контейнера, в которые я попутно всегда заглядываю. Туда новые жильцы сбрасывают всякий хлам и… книги. Не только макулатуру, а и настоящий прежний «дефицит». Сборники Евтушенко, Вознесенского, Самойлова, Слуцкого, однотомник Бабеля, разрозненные тома Чехова, Герцена. И (к слову – из другой оперы) полное (коричневое) собрание сочинений Ленина.

Вот тут, у мусорного контейнера я «весомо, грубо, зримо» почувствовал, что прежний мир перевернулся. Вот этого я, выуживая книги из мешанины бутылок, коробок, тряпок, – книги, за которыми прежде гонялись и выстаивали очереди, этого и в дурном сне представить себе не мог.

Наклоняюсь в мусорный контейнер, чтобы в буквальном смысле – достать книгу…


ЗАСТОЛЬНИКИ

В ялтинском «Доме творчества» (в ту пору, когда он ещё был наш!) за одним столом оказались я, Лапин, Бабенышева и некий крупногубый шахтёр. Каждый чем-то отличился. Лапин тем, что никогда не заказывал заранее, как мы все, из меню на следующие дни. Я спросил почему. Он ответил чистосердечно:

– Понимаете, если я закажу, а потом увижу, что вам принесли, мне вдруг захочется того же, и буду завидовать. Так лучше я сначала увижу, что вам принесут и выберу…

А Бабенышеву я спросил, когда она уезжает. Она чуть ли не обиделась.

– Я не хочу этого знать!

– Как так? У вас же путёвка на срок…

– Никаких сроков. Захочу – уеду раньше. Или позже. Я не выношу ничего заранее установленного…

– Но вам же приходится заранее заказывать билет!

– Нет, я просто вышла в Переделкине на дорогу, проголосовала, машина довезла меня до аэропорта, там я купила билет…

А шахтёр однажды заискивающе обратился ко мне:

– Вы писатель?

– В некотором роде…

– Так помогите мне. Я хочу подруге послать звуковое письмо к Восьмому марта. Составьте мне, пожалуйста, красивый текст…

Я как можно вежливей отказался:

– Поймите, я же напишу по-своему, а вы должны сами, по-вашему…

Он слегка надулся и отошёл. На другой день после обеда пригласил меня в холл, где была радиола:

– Идёмте. Я уже записал, послушайте, что у меня получилось.

Он достал сиреневую виниловую пластинку, установил её, запустил. Зазвучал его баритон:

«Дорогая Маша! Горячо поздравляю тебя с международным женским днём Восьмого марта. Желаю тебе успеха в труде и в жизни. Послушай мою любимую песню… Твой Марат».

Дальше шла песня «Самое синее в мире Чёрное море моё!»

– Ну как? – спросил Марат, с надеждой заглядывая мне в глаза:

– Замечательно, – сказал я. – А вы сомневались…

– Но это ещё не всё! – засуетился он, приободрённый и поставил на диск ещё одну пластинку:

«Дорогая Вика! Горячо поздравляю тебя с международным днём Восьмого марта! Желаю тебе успеха в труде и в жизни. Послушай мою любимую песню. Твой Марат».

И опять – «Самое синее в мире…»

…Всего оказалось шесть звуковых писем. Только имена разные. Мне пришлось их все прослушать.

– Смотрите, не перепутайте при рассылке! – попытался я пошутить.

– Что вы! Я никогда ничего не путаю! – ответил он серьёзно.

Он гордился собой и причмокивал губами…


ДОГАДАЙСЯ САМ

Как-то в ЦДЛ я присутствовал при сеансе одновременной игры Лилиенталя. Вдоль столов сидели любители шахмат, человек тридцать-сорок. Я выбрал одного, встал за его спиной. Он попал в сложное положение, сделал ход, с моей точки зрения наилучший. А Лилиенталь подошёл, прихрамывая, глянул на доску и последовал дальше, не сделав ответного хода. Мы были поражены, но не посмели его окликнуть. Решили подождать. Лилиенталь прошёл весь круг, наконец, приблизился к моему шахматисту, глянул и опять, не сделав хода, обратился к следующему партнеру.

Что такое? Мы уставились в доску, стали анализировать позицию – нет ли какой ошибки? – и через несколько минут вдруг поняли: форсированный мат в четыре хода! Шея моего шахматиста побагровела от обиды.

Лилиенталь поступил жестоко – мог бы сказать словечко…

С тех пор я неоднократно сталкивался с таким поведением. И при советской власти и при рыночной многие деятели обещают тебе нечто и… замолкают, если передумали или не получается. Словно ничего и не было. Изведёшься, пока догадаешься и поймёшь, что нечего больше надеяться. И становится обидно вдвойне.

Так со мною поступали не раз. Да, но грешен, я и себя ловил на том же. Бывало, предпочитал тянуть, помалкивать, если автор меня не спрашивал (неприятно ведь отказывать человеку!), – как бы обманывал себя – вдруг с течением времени автор остынет к своему опусу или забудет… Конечно, это слабость характера, а не презрительное высокомерие, как в случае с Лилиенталем! Но «потерпевшему» от этого отнюдь не легче.


КТО АВТОР?

Когда я поступил в Литинститут, ходили легенды об Эмке Манделе, который уже был в ссылке. Говорили, что он, как Глазков, не ходил в баню (Глазков якобы говорил «и не мойся, потеряешь индивидуальность!»), якобы он писал поэму о Троцком и когда, наконец, пришёл к признанию Советской власти, его арестовали… Наряду со стихами о Сенатской площади кто-то мне процитировал:

Корабль трещит, команда ропщет,
Ей не хватает сухарей,
Ей надо что-нибудь попроще,
Ей надо что-нибудь скорей!

Через много лет, познакомившись с ним (он был уже Наум Коржавин, – к слову – умыкнувший мою кишинёвскую знакомую, жену Миши Хазина – Любовь Верную(!), – я похвастался, что с 1949 года помню его строки. Он удивился:

– Это не мои стихи!

Так и не знаю до сих пор – чьи они…


ШАЛЬНОЙ ФАКТ…

Глупо, как факт – говаривал Бальзак. Потрясающе, как факт – добавлю я.

Не раз возвращаюсь к мысли, что в жизни мы часто сталкиваемся со случайными сцеплениями событий. В науке доминируют причинно-следственные связи (железные законы физики, химии). Но нет термина для обозначения одноразовых, однократных, не обусловленных, совершенно непредсказуемых и неповторяемых следствий, которые происходят в жизни от общих или частных причин. Всякое событие имеет прямые (ожидаемые, познаваемые) последствия и одновременно – целый веер непредусмотренных, непознаваемых. Философские логические системы принципиально не учитывают того, что известно простому человеку: не было бы счастья, да несчастье помогло; нет худа без добра (а добра без худа?)… Так физика не учитывает мыслящую личность, предпочитая иметь дело с телами («тело, получившее ускорение…»).


Станислав Лем рассказывает в «Известиях», что во время войны он переехал из Львова в Краков:

«Здесь я познакомился с будущей женой, которая тоже оказалась в Кракове из-за войны. У нас родился сын, теперь есть внучка. И можно сказать: да, война была ужасна, она уничтожила миллионы людей, но если бы не она, не было бы нашего брака, сына, внучки».

Благодаря Гитлеру, что ли?! Похоже на кощунство. Но…

Румынский писатель Иордан Кимет рассказал мне, что он должен был погибнуть 4 марта 1977 года. Он вечером того рокового дня отправился к своим давним друзьям – к поэтессе Веронике Порумбаку. Поднялся на седьмой этаж, позвонил. Вероника, чем-то смущённая, впустила его в прихожую, но не пригласила в столовую. Иордан слышал голоса, приглушённую музыку. Простояв в коридоре и обменявшись незначащими фразами, он, оскорблённый до глубины души, выкатился вон. Старые друзья, и вдруг такое! На улице его буквально трясло от гнева.

И тут затряслась и земля! Страшное бедствие обрушилось на Бухарест. Дом, где жила Вероника Порумбаку, рухнул. Землетрясение. И она, и её семья, и гости – все погибли. Иордан Кимет долго не мог прийти в себя от ужаса и… от мистической благодарности Веронике за спасение. Логика тут бессильна.

До случившегося – нечто непредсказуемое, после – необратимый факт.

Такие ситуации вне моральных оценок. Нельзя сказать, что Порумбаку поступила дурно, хотя обидела друга. Нельзя сказать, что спасла Кимета, хотя спасла. Тут не годятся ни да, ни нет. Приходится выбирать третий – многозначный одесский уклончивый ответ: «или» (в смысле: и да, и нет). Ответ левый и правый (по полушариям мозга). Слева – уверенный голос: у Порумбаку нет никакой заслуги в деле твоего спасения. Справа – столь же категорично: буду всю жизнь благодарно молиться за упокой её души.

Могла ли какая-нибудь гадалка сказать Лему: «Будет страшное несчастье, которое принесет вам счастье»? Каждый нострадамус специализируется на общих катаклизмах. Зато святые – на отдельных чудесах.

Крайности соприкасаются. Бессилие воли, ума и чувств перед судьбоносной случайностью рождает фаталиста, того, кто полагается на судьбу («от своей судьбы не уйдёшь»), не признавая никаких случайностей…

А что я думаю? И да, и нет…


ЗАГАДКИ ПАМЯТИ

Появилась в Литинституте пухленькая миловидная круглолицая девушка (то ли при библиотеке, то ли при какой-то кафедре), она мне сразу понравилась и я старался попадаться ей на глаза. Лицо белое, ясное, ангельское. Чистота и обещание нежности.

Потом в памяти пробел. Она возникает опять где-то возле Трубной площади, ждёт меня, мы идём переулками к ней домой, она меня знакомит с мамой. В маленькой тесной, но уютной комнате меня кормят обедом, особенно запомнилась крупная молодая картошка со сметаной и в масле. Вежливое доброе общение, потом – уже не пробел, а провал в памяти!

Больше ничего не помню, даже её имени. Как познакомился, почему раззнакомился? Прошло полстолетия, – ни с того, ни с сего её лицо возникло в памяти, воскресло и умильное чувство симпатии и… вкус молодой картошки. И всё.


МАЛЕНЬКИЕ МАЯКОВСКИЕ

Много писалось в послевоенные годы об обязательной традиции Маяковского (помню яростную книгу Семёна Трегуба на сей счет), маститыми продолжателями числились Асеев и Кирсанов, потом появился Георгий Горностаев с двумя поэмами, потом Николай Соколов с поэмой «Именем жизни» – оба искусно копировали интонацию Маяковского, о них спорили, о Н. Соколове восторженно писал В. Огнев. До сих пор помню строчки Горностаева из поэмы «Тула»: «Таращится из люка,/ как баран,/ старая злюка/ Гудериан»… По иронии судьбы Горностаев был почти карлик, а Соколов – инвалид… Теперь они забыты. Настоящая востребованность ораторской интонации Маяковского возникла позже, когда «взошли иные имена» – Рождественский, Евтушенко, Вознесенский, но и она, эта интонация, исчерпалась к началу «перестройки»…

Однажды в конце шестидесятых годов мне в Румынии дали сопровождающего. Марин был добрый, занудный, сентиментальный. К тому же поэт-неудачник. С ним я был на приёме у секретаря по иностранным делам Союза писателей Румынии – это была молодая стройная женщина в короткой юбке – назовем её Виолетта, специалист по западным литературам. Мы прекрасно побеседовали, пили кофе с коньяком. Марин, не участвуя, скромно помалкивал. Когда мы вышли, он вздохнул и вымолвил:

– Это моя бывшая жена…

Я, конечно, удивился, уж больно они не соответствовали друг другу. Марин поведал мне свою печальную историю. Он был студентом университета в первые послевоенные годы. Румыния ещё была королевством. Марин писал стихи в духе Маяковского, воображал себя трибуном революции, собирал толпу на университетской площади и декламировал. Это были его звёздные часы. Первокурсница Виолетта, заслушиваясь, влюбилась в него. Но коммунисты с нашей помощью быстро пришли к власти и в «революционности» не нуждались. Да и Виолетта бросила отставного поэта… С годами она обогнала его, сделала блестящую карьеру, а несостоявшийся румынский Маяковский, хоть и продолжал писать стихи, но больше про природу и рыбалку (он упивался рассказами о горной форели), женился на доброй тихой цыганистой женщине с ребёнком. Про бывшую жену сказал, кривя улыбку:

– Умеет себя подать, всем нравится. Но я-то знаю – у неё внутри всё вырезано…


ВЫЗЫВАНИЕ ДУХОВ

Как-то Фрейд отметил: «Достоверной можно назвать лишь ту способность духов приспособляться к тому кругу людей, который их вызывает».

Независимо от Фрейда я пришёл к тому же выводу. Играли в «блюдце» (уговорила нас увлекающаяся и легковерная Гита Левинсон). Всё получалось и весьма убедительно. Блюдце бегало по кругу и осмысленно отвечало на вопросы.

Я решил устроить своеобразную проверку. Я встал из-за стола и предложил участникам без меня вызвать дух Тудора Аргези (расчёт был на то, что присутствующие не знают этого румынского классика и не могут подсознательно лепить его образ). И действительно – на вопрос, кто он, «Аргези» ответил «негр» и затем порол всякую чушь. Второй опыт: я предложил всем, задав вопрос известному им духу, честно закрыть глаза, я же со стороны буду наблюдать за действиями блюдца. Как и ожидалось, блюдце подёргалось и застыло. Вести блюдце, обманывать, конечно, не стоит труда, но я говорю о честной игре. В ней на самом деле подсознательно суммируются импульсы участников, желающих получить осмысленный ответ. И они его получают. При том талантливо вживаются в тот или иной образ. Я наблюдал за игрой сына и его одноклассников, они вызвали дух какого-то конквистадора (которого недавно проходили по истории в школе) и «он» стал разглагольствовать в духе воображаемой средневековой стилизации. Удивительно это коллективное сочинительство, непринуждённое соединение творческих способностей.

Фрейд удивительно примитивно понимает правду: «Я вспоминаю одного своего ребёнка, уже в раннем возрасте проявлявшего подчёркнутую деловитость. Когда дети рассказывали сказку, он подходил и спрашивал: “А это правда?” Услышав отрицательный ответ, он удалялся с презрительной миной. Следует ожидать, что люди в скором времени будут относиться подобным образом к религиозным сказкам».

Утверждают, что Ванга видела умерших. То ли байки, то ли свидетельство посмертного существования… Но есть и третий ответ: а, может быть, Ванга обладала способностью подключаться к пациенту, видеть то, что продолжало жить в его памяти? Так при верчении блюдца появляется и вещает тот Наполеон, образ которого «сидит» в участниках действа…


ДНЕВНИК ВЕНЦЕНОСЦА

Дневник Николая Второго – психологическая загадка. Или мыслей нет, или царь не считает нужным записывать свои размышления. Тогда к чему записи, если самое значительное, а порой судьбоносное – за кадром?

1905 год, 9 января. Царь пишет: «Тяжёлый день! В Петербурге произошли серьёзные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!»

Заметим: «войска должны были стрелять» в рабочих, желавших дойти до Зимнего дворца, то есть до него, до Царя-батюшки! Значит, согласен с кровопролитием, хотя это ему больно и тяжело. Больно, да не слишком, ибо следом бесстрастно фиксирует: «Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишей. Мама осталась у нас на ночь». Опять же заметим, что «мама» приехала из Питера, где всё и произошло. Мама – всё-таки женщина. Неужели от неё никакой реакции?

Убийство Распутина никак не отражено в дневнике. Записывает всякую чепуху: «17 декабря вернулись с прогулки в архиерейский лес в полпятого (какая скрупулёзная точность!), а 18-ого – в полчетвёртого поехали вдвоём в поезд… день был солнечный при 17 Со мороза, в вагоне всё время читал…»

Что читал? И всё время? А как же Распутин? Только 21-ого царь записывает: «присутствовали при грустной картине: гроб с телом незабвенного Григория, убитого в ночь на 17-е дек. извергами в доме Ф. Юсупова, кот. стоял уже опущенным в могилу».

До и после этой фразы – опять почасовые подробности.

Наконец, 2 марта 1917 года. Отречение. «…вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с кот. я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжёлым чувством пережитого. Кругом измена, трусость и обман!»

Опять ему тяжело. И только. Неужели не понимает, что нельзя было передавать корону Михаилу, не спросив последнего? Ведь если тот откажется, то судьба России становится непредсказуемой! Скорей всего не понимает, не задумывается, потому что за этим следует удивительная запись: «3 марта, пятница. Спал долго и крепко. Проснулся далеко за Двинском. День стоял солнечный и морозный». Фантастика. На вопрос – что делал Николай Романов после отречения – я никогда бы не додумался ответить: «спал долго и крепко».

Днём узнаёт – «Оказывается, Миша отрёкся». Оказывается! То есть такого не предполагал? Однако и тут Николай Александрович не понимает, что произошло, не понимает, что во время войны рухнула империя, конец монархии. Он спешит себя успокоить: «В Петрограде беспорядки прекратились – лишь бы так продолжалось дальше».

Человек – это стиль. Неужели убогость этих записей соответствует масштабу данной личности, стоявшей во главе такой страны двадцать три года?

И в заключение октябрьский переворот, взятие власти большевиками, по сути – революция. Вот как эти дни отразились в дневнике недавнего царя:

«25-ого октября. Среда. Тоже отличный день с ясным морозом. Утром показывали Кострицкому все наши комнаты. Днём пилил.

26-ое октября. Четверг. От 10 до 11 час. утра сидел у Кострицкого. Вечером простился с ним. Он уезжает в Крым. День простоял чудный, на солнце 11 Со. Долго пилил.

27-ого октября. Пятница. Великолепный солнечный день…»

И т.п.

Комментарии излишни.


НАШИ ПОЭТЫ О НАШЕМ ВЕКЕ

Написанные в начале столетия стихи Блока о девятнадцатом веке («Железный, воистину жестокий»), довольно быстро побледнели. Он и сам тут же присовокупил, что двадцатый будет похлеще… И действительно о новом веке – о небывалом, обрушившемся особенно на Россию, в 1922 году Мандельштам воскликнул «Век мой, зверь мой…», а лет через семь Багрицкий пытался осмыслить век, который «поджидает на мостовой,/ Сосредоточен, как часовой». Век, который приказывает и солгать и убить.

Вскоре в ужасе Мандельштам физически почувствует, что ему на плечи «кидается век-волкодав», и – полагает он – по трагическому недоразумению, потому что поэт – не волк. Но ошибка-то пострашней: сам так называемый революционный век – не волкодав, а именно «зверь», как догадался в свою пору сам Мандельштам. И совсем не по ошибке век (советский), как волк, кидался на человека!

Особый разговор – о «Середине века» Луговского. Здесь отмечу только поразительные строки из «Алайского рынка» (Ташкент, 1942-43 гг.), при жизни не опубликованные:

Так ненавидеть, как пришлось поэту,
Я не советую читателям прискорбным.
Что мне сказать? Я только холод века.
А ложь – моё седое остриё.

(В «Разговоре с дьяволом…» Луговской сначала вкладывал похожие слова в его уста: «Я – только холод будущего века»). В более поздних фрагментах из поэмы «Москва» поэт уже в отчаянии сокрушался: «Что делать мне, плохому сыну века?»

Опять же – с точностью до наоборот. Не сын был плох, а век.


ПОКЛОННИК ЕСЕНИНА

Год, наверное, пятидесятый. Едем мы с Федей Суховым на электричке в Москву. Федя выглядит неважнецки, весь помятый, небритый, не выспавшийся после вчерашнего возлияния. Напротив сидит упитанный мужчина с кожаным портфелем на коленях. Ему скучно, он затевает с нами беседу о том, о сём. Федя, подслеповато щурясь, вяло поддакивает. По окнам вагона хлещет косой осенний дождь.

«Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты, хулиган!» – вдруг произносит наш сосед. «Это кто написал?» – оживляется Федя. «Есенин написал. Серёжа». «Интересно. Из теперешних?» – подначивает его Федя, настоящий есенинец, знающий поэта от корки до корки. Я тоже по этой части не лыком шит, но помалкиваю, предвкушая забавный розыгрыш. Сосед, откладывает портфель, всплескивает руками, чрезвычайно довольный, что напал на олухов, которых можно просветить:

– Есенин? Куда теперешним! Талантище! Но горький пьяница, молодым повесился ещё до войны, его не печатают. Вот это был поэт, ребята! – и он начинает припоминать стихи, путается, Федя, притворно восхищаясь, раз-другой тихо поправляет его, тип с портфелем поначалу не замечает, заливаясь, как тетерев на току. Но когда в очередной раз, запнувшись, он получил подсказку, то замолчал, вытаращив глаза. Федя не удержался, хихикнул. Сосед обиженно схватил свой портфель и торопливо потопал в другой вагон…


О ЛЕОНИДЕ ГУБАНОВЕ

Каким-то образом он прошёл мимо меня, хотя мой знакомый Славка Стерин побывал смогистом. Но, вернувшись в Москву после кишинёвской «пятилетки», Славку я потерял из виду, потому доходили до меня только слухи – есть такой Губанов, забулдыга, талантливый поэт, кумир московской богемы. Настоящую силу набирали тогда Евтушенко, Вознесенский. Губанов был из следующего поколения, уже не находящего себе места… Да и потом, после гибели Губанова, я остался с впечатлением, что Губанов – ярко одарённый, но по-настоящему не реализовавшийся поэт. Дело не в том, что его всю жизнь не печатали. Не печатали многих. Например, Веньямина Блаженного. А он состоялся в полную меру своих сил (другое отношение к себе и к своему призванию!).

Сегодня прочитал большую статью Владимира Бондаренко о Губанове, об увесистой наконец-то вышедшей книге поэта. В целом хорошая статья. Действительно – горячий был талант, порой обжигающий, но зря критик пробует его противопоставить Окуджаве или Бродскому. Дескать, «Воинствующая просьба» Губанова «первичнее и оригинальнее» популярной песни Окуджавы «Дай же ты всем понемногу…» Увы, далеко не так, достаточно прочитать начало:

Дай монаху день мохнатый,
Удочку, земли богатой,
Ласточку и апокалипсис,
Думку вербы – и пока я с ним…

Ну а что до Бродского, то главное в нём – открытие новой интонации, собственного стиля. В отличие от Губанова, который откровенно и пронзительно эклектичен (он маяковчато-есенинский)… Возвращение поэзии Бродского мощно (плодотворно и губительно!) повлияло на развитие русской поэзии, возвращение Губанова (глубоко справедливое, достойное) вряд ли на кого повлияет…


О ГУРДЖИЕВЕ

Читаю книгу Гурджиева, неизвестно кем и как составленную. Удивительная смесь смекалистого и талантливого самородка с пустозвоном. То плетёт «многозначительные» банальности, то выдает интереснейшие наблюдения и догадки. Простодушно признаётся, как дурачил людей в своей авантюрной молодости и как нажил состояние и тут же делает вид, что обладает тайным знанием. Недаром он пересказывает слова одного «учёного», который выпустил, говоря по-нынешнему, эзотерический бестселлер: «Я удивлен абсурдностью происходящего. Я, автор, не имею ясного представления о природе предмета, которому я учу. Все же эти идиоты нашли не только своё понимание этой белиберды, но даже чему-то из неё научились, а сейчас какой-то суперидиот научился даже летать. Все это, конечно, чепуха. Пусть идёт к черту…Скоро на него наденут смирительную рубашку».

Не так это смешно, как может показаться. Всё это происходит между двумя полюсами: верой и «энергией заблуждения».

По одним сведениям Гурджиев, умирая, обратился к окружающим со следующими словами: «Ну и вляпались же вы!», по другим: «Я оставляю вас в хорошеньком хаосе!» Фокусы перевода?

Книга Игоря Минутко о Гурджиеве явно беллетризована. Но действительно – встречался ли Гурджиев с Джугашвили? Мария Арбатова пишет: «…судьбу Сталина определил его однокурсник по семинарии Гурджиев. Он составил его практический гороскоп – поменял дату рождения на год и предложил псевдоним». Непонятно – при чём тут гороскоп, однако и в самом деле установлено, что Иосиф Джугашвили родился 19 декабря 1878 года, а не 21 декабря 1979-го. Зачем ему понадобился этот сдвиг?

Прочитано 3892 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что вы вводите (*) необходимую информацию, где нужно
HTML-коды запрещены



Top.Mail.Ru